Кристофер Ишервуд. Прощай, Берлин

Берлинский дневник (Осень 1930)

Из моего окна видна широкая, монументальная улица. Винные погребки, где целыми днями не гасят свет, под сенью тяжелых фасадов с балконами, грязные оштукатуренные стены с рельефными завитками и геральдическими знаками. Таков и весь район: одна улица переходит в другую, застроенную домами, напоминающими старинные громоздкие сейфы, набитые потускневшими от времени ценностями и второсортной мебелью обанкротившегося среднего класса.
Я — камера с открытым объективом, совершенно пассивная, не мыслящая — только фотографирующая. Я фотографирую бреющегося мужчину у окна напротив и женщину в кимоно, моющую волосы. Когда-нибудь все это будет проявлено, аккуратно отпечатано, опущено в фиксаж.
В восемь часов вечера входные двери запираются. Дети ужинают. Магазины закрывают. Зажигается электрическая лампочка над ночным колокольчиком небольшого отеля на углу, где можно снять комнату на час. Скоро послышится свист. Это молодые люди вызывают своих девушек. Они свистят, стоя на морозе под освещенными окнами теплых квартир, где уже раскрыты постели. Им бы хотелось, чтобы их впустили. Эти сигналы отдаются в глубине пустой улицы, сладострастные, тайные и печальные. Из-за этого свиста мне не по себе вечерами. Он напоминает мне, что я в незнакомом городе, один, вдали от родного дома. Иногда я принимаю решение не слушать, беру книгу, пытаюсь читать. Но вот уже звучит зов такой пронзительный, настойчивый, такой отчаянно человечий, что я наконец вынужден встать и поглядеть сквозь планки жалюзи на улицу, чтобы убедиться в том, что я и так прекрасно знаю — зовут не меня.

В моей комнате удивительный запах: не то чтобы совсем неприятный — смесь ладана с черствыми булками. Высокая, ярко раскрашенная изразцовая печь похожа на алтарь, умывальник — на готический храм. Шкаф тоже готический, с резными кафедральными окнами — на цветном стекле Бисмарк встречается с королем Пруссии. Мое лучшее кресло вполне сошло бы за трон архиепископа. В углу три бутафорские средневековые алебарды из театрального реквизита, они связаны между собой и образуют вешалку для шляп. Время от времени фрейлейн Шредер отвинчивает наконечники алебард и полирует их. Они настолько тяжелые и острые, что ими можно убить.
Да и все в комнате в таком же духе — всюду ненужная помпезность, все ненормально громоздко и опасно остро. На письменном столе занятные металлические штуковины — пара подсвечников в виде переплетенных змей, пепельница с торчащей головой крокодила, нож для разрезания бумаги, имитирующий флорентийский кинжал. Что будет с этими вещами? Может, люди поместят их в музей и они сохранятся на века. А может, их переплавят на пушки? Каждое утро фрейлейн Шредер тщательно расставляет их в определенном порядке, они стоят как непреклонные свидетели ее взглядов на Общество и Капитал, Секс и Религию.
Весь день напролет она бродит по огромной запущенной квартире, бесформенная, но очень подвижная, в тапочках и цветастом домашнем халате, тщательно заколотом, чтобы не торчали нижняя юбка и корсаж, размахивает пыльной тряпкой, подсматривает, вынюхивает, сует маленький острый нос в шкафы, в гардероб своих жильцов. У нее темные блестящие пытливые глазки и довольно красивые завитые волосы, которыми она гордится. Ей лет пятьдесят пять или около того.

Давным-давно, перед войной и инфляцией, фрейлейн Шредер жила в относительном достатке. Свой летний отпуск проводила на Балтийском море и держала прислугу. Последние тридцать лет она живет здесь и сдает комнаты. «Люблю, когда вокруг люди», — объясняет она.
— Лина, — говорят мне друзья, — как ты можешь? Как ты терпишь, что у тебя живут чужие люди и портят твою мебель, ведь у тебя есть деньги, чтобы быть независимой. И я всегда отвечаю одинаково: «Мои жильцы вовсе не жильцы. Они мои гости». Видите ли, герр Исиву, в былые времена я могла выбирать себе квартирантов. Могла выбирать и сдавать только людям со связями и хорошо образованным — истинным джентльменам (как вы, герр Исиву). У меня жили Фрейхер, Риттмейстер и один профессор. Они часто делали мне подарки — бутылку коньяка, или коробку конфет, или цветы. А когда уезжали домой в отпуск, всегда присылали мне открытки — из Лондона, Парижа или Баден-Бадена. И какие открытки…
А теперь у фрейлейн Шредер нет даже собственной комнаты. Ей приходится спать в гостиной, за ширмами, на небольшом диванчике со сломанными пружинами. Как во многих старых берлинских квартирах, наша гостиная соединяет переднюю и заднюю половины. Жильцы, заселяющие переднюю, чтобы попасть в ванную, должны пройти через гостиную, поэтому фрейлейн Шредер часто просыпается ночью. «Но я сразу же засыпаю снова. Это меня ничуть не беспокоит. Я слишком устаю за день». Всю работу по дому ей приходится делать самой, на отдых времени не остается. «Двадцать лет назад попробовал бы кто-нибудь предложить мне вымыть пол. Он бы у меня получил. Но ко всему привыкаешь. Ко всему. Да, я помню, что скорее бы дала отрубить себе правую руку, чем вынесла бы ночной горшок. А теперь… — говорит фрейлейн Шрейдер, подкрепляя слова делом. — Боже мой! Теперь это все равно, что налить чашку чая!»

Она любит показывать мне разнообразные отметины и пятна, оставленные бывшими жильцами.
— Да, герр Исиву, есть что вспомнить о каждом из них… Взгляните на ковер — я отдавала его в чистку не знаю сколько раз, но что толку. Здесь стало плохо герру Носке после его дня рождения. Ума не приложу, что он там съел, чтобы устроить такое. Он приехал в Берлин учиться, понимаете. Родители жили в Бранденбурге — отличная семья, уверяю вас! Денег у них — куры не клюют! Отец — хирург, и конечно же ему хотелось, чтобы сын пошел по его стопам… Очаровательный молодой человек! «Герр Носке, — бывало говорила я ему, — извините меня, но вам действительно нужно хорошенько потрудиться — вам, с вашим умом! Подумайте об отце и матери, не хорошо так транжирить их деньги. Лучше бы выкинули их в воды Шпрее — хоть всплеск раздался бы». Я ему заменяла мать. И всегда, когда он попадал в беду — а был он на редкость легкомысленный, — он шел прямо ко мне: «Милая Шредер, — говорил он, — пожалуйста, не сердитесь… Прошлой ночью мы играли в карты, и я проиграл все деньги, которые мне прислали на месяц. Не знаю, что сказать отцу…» А потом смотрел на меня своими огромными глазами. Я отлично знала, что ему, пройдохе, нужно! Но у меня не было сил отказать. И я садилась и писала его матери письмо, умоляя ее простить сына в последний раз и выслать ему немного денег. И она всегда… Как женщина я, конечно, умела воззвать к материнским чувствам, хотя своих детей у меня никогда не было… Почему вы улыбаетесь, герр Исиву? Ну-ну! Никто не застрахован от ошибок.
А здесь герр Риттмейстер всегда ухитрялся плеснуть кофе на обои. Он любил сидеть на этой кушетке со своей невестой. «Герр Риттмейстер, — говорила я ему, — пожалуйста, пейте кофе за столом. Простите меня, но у вас еще вагон времени, на все хватит». Но нет, он всегда усаживался на кушетку! Ну и конечно, придя в возбуждение, опрокидывал чашку… такой милый джентльмен! Его мать и сестра иногда навещают нас. Им нравится Берлин. «Фрейлейн Шредер, — признавались они, — вы не представляете, какая вы счастливая, что живете здесь, в самой гуще событий. А мы — несчастные провинциалы. Как мы вам завидуем! А теперь поведайте нам последние дворцовые сплетни!» Конечно, они просто шутили. У них был прелестный небольшой дом неподалеку от Хальберштадта, в Гарце. Они часто показывали фотографии. Мечта да и только!
А видите чернильные пятна на ковре? Здесь профессор Кох любил встряхивать ручку. Я ему тысячу раз выговаривала за это. Наконец, я стала раскладывать вокруг его стула промокательную бумагу. Он был такой рассеянный. Милейший пожилой господин! Я к нему очень привязалась. Если я чинила ему рубашку или штопала носки, он благодарил меня со слезами на глазах! И еще — он любил немного пошутить. Иногда, услышав, что я иду, он выключал свет и прятался за дверь, а потом рычал, как лев, — пугал меня. Прямо ребенок…
Фрейлейн Шредер могла часами распространяться на эту тему, не повторяясь. Выслушав очередную порцию ее рассказов, я чувствовал, что впадаю в странное угнетенное состояние, напоминающее транс. Я начинаю ощущать себя ужасно несчастным. Где теперь все эти жильцы? И где буду я сам через десять лет? Конечно, не здесь. Сколько морей и границ мне придется пересечь, прежде чем наступит тот далекий день; где только не придется путешествовать: пешком, на лошади, на машине, на велосипеде, самолете, пароходе, на поезде, на лифте, эскалаторе и трамвае? Сколько денег мне понадобится для этого грандиозного путешествия? Сколько еды должен я устало переварить за это время? Сколько башмаков износить? Сколько выкурить сигарет? Сколько выпить чашек чая и кружек пива? До ужаса безвкусная перспектива. И наконец — умереть… Что-то внезапно сжимается у меня внутри — и прошу прощения, но я удаляюсь в уборную.

Узнав, что когда-то я учился на медицинском, фрейлейн Шредер признается мне, что очень страдает из-за слишком большого бюста. Ее мучают сердцебиения — она уверена, что они вызваны чрезмерной нагрузкой на сердце. Может быть, нужна операция? Некоторые ее знакомые советуют ей согласиться на операцию, другие против.
— Боже милостивый, какую тяжесть приходится на себе носить. А ведь когда-то я была такой же стройной, как вы, герр Исиву, подумать только!
— Наверное, у вас было много поклонников, фрейлейн Шредер?
— С десяток, пожалуй, а то и больше. Но только один Друг. Он был женат, но жил с женой врозь — она не давала ему развода. Мы были вместе целых одиннадцать лет. Потом он умер от пневмонии. Когда холодно, я просыпаюсь ночью и мечтаю о том, чтобы он был рядом. Если спишь одна, никогда толком не согреешься.

В нашей квартире еще четыре жильца. За соседней дверью, в большой комнате, выходящей окнами на улицу, живет фрейлейн Кост. В той, что напротив и выходит во двор, — фрейлейн Мейер. Дальнюю, за столовой, занимает Бобби. А за комнатой Бобби, над ванной, на самой верхотуре расположена крошечная мансарда, которую фрейлейн Шредер неизвестно почему называет «шведским павильоном». Она сдает ее за двадцать марок в месяц коммивояжеру, которого не бывает дома целыми днями, а зачастую и ночами. Иногда воскресным утром я встречаю его на кухне. Он едва волочит ноги и с извиняющимся видом стреляет коробок спичек.
Бобби служит в «Тройке». Это бар в западной части города. Его настоящего имени я не знаю. Он взял себе псевдоним, потому что в берлинском полусвете сейчас в моде английские имена. Это бледный, хорошо одетый молодой человек с жидкими маслянистыми черными волосами и беспокойным взглядом. По утрам, выпрыгнув из постели, он расхаживает по квартире в рубашке с короткими рукавами и в сеточке для волос.
Фрейлейн Шредер и Бобби — близкие друзья. Он щекочет ее и хлопает по заду, она может хватануть его по голове сковородкой или шваброй. Увидев такое впервые, я удивился, чем привел их в некоторое замешательство. Сейчас они меня уже не стесняются.
Фрейлейн Кост — румяная блондинка с огромными глупыми голубыми глазами. Когда мы встречаемся по пути в ванную или возвращаемся из нее в ночных рубашках, она скромно отводит глаза. Она пухленькая, но фигура у нее неплохая.
Однажды я спросил фрейлейн Шредер напрямик:
— Кто фрейлейн Кост по профессии?
— По профессии? Ха-ха, как это мило! Именно то слово — профессия. Да, у нее замечательная профессия. Вот какая…
И с таким видом, словно она изображает что-то очень смешное, она стала вразвалочку ходить по кухне, словно утка, жеманно двумя пальчиками держа пыльную тряпку. Возле двери она повернулась и, ликуя, взмахнула ею, будто шелковым носовым платком, а потом послала мне воздушный поцелуй:
— Ха, ха, герр Исиву! Вот как они ведут себя!
— Я не совсем понимаю, фрейлейн Шредер. Вы хотите сказать, что она ходит по проволоке?
— Ха-ха-ха! Очень точно, герр Исиву! Именно так! То самое слово. Она ходит по проволоке, чтобы обеспечить себе существование. В точности про нее сказано!
Однажды вечером, вскоре после этого разговора, я встретил фрейлейн Кост на лестнице вместе с японцем. Хозяйка объяснила мне, что это один из лучших клиентов фрейлейн Кост. Она спрашивала фрейлейн Кост, как они проводят время, когда вылезают из постели — ведь японец по-немецки двух слов связать не может.
— Прекрасно, — ответила фрейлейн Кост, — мы заводим граммофон, едим шоколад, а потом хохочем. Он очень любит хохотать…
Фрейлейн Шредер в самом деле очень расположена к фрейлейн Кост, и она не имеет никаких претензий к ее ремеслу; тем не менее, когда она сердится на то, что фрейлейн Кост отбила носик у заварочного чайника или не проставила крестики против своих телефонных разговоров на грифельной доске, она неизменно восклицает:
— Но в конце концов, чего еще можно ждать от женщины подобного сорта. Обыкновенная шлюха! Герр Исиву, разве вы не знаете, кем она была? Служанкой! А потом вступила в связь со своим хозяином и в один прекрасный день оказалась в известном положении… А когда эта маленькая неприятность была устранена, она пошла по рукам…
Фрейлейн Мейер поет тирольские песни в мюзик-холле. Она одна из лучших исполнительниц в этом жанре во всей Германии, как почтительно уверяет меня фрейлейн Шредер. Она не питает большой симпатии к фрейлейн Мейер, но относится к ней с каким-то благоговейным трепетом. У певицы бульдожья челюсть, огромные ручищи и жесткие крашеные волосы. Говорит она на баварском диалекте решительно и агрессивно. Дома она обычно сидит за столом в гостиной, как всадник на боевом коне. Она помогает фрейлейн Шредер гадать на картах. Обе они опытные гадалки, ни одна не начинает дня, не раскинув карты. Ныне их волнует одно — когда фрейлейн Мейер получит новый ангажемент. Этот вопрос сильно интересует фрейлейн Шредер потому, что фрейлейн Мейер запаздывает с оплатой.
В хорошую погоду на углу Моцштрассе возле балаганчика, стоит оборванец с постоянно мигающими глазами. Справа и слева от него развешаны астрологические карты и восторженные письма от благодарных клиентов. Фрейлейн Шредер ходит к нему на консультацию, когда есть чем заплатить. В сущности, он играет самую главную роль в ее жизни. В отношении к нему лесть и угрозы поочередно сменяют друг друга. Если хорошее предсказание сбывается, она может и поцеловать его, пригласить на обед и купить ему золотые часы; если нет — может схватить его за горло, дать пощечину, нажаловаться в полицию. Среди прочего астролог предсказал ей выигрыш в Прусской Государственной лотерее. Пока что ей не везет. Но она все время прикидывает, что будет делать с этими деньгами. Мы все, конечно же, получим подарки. Я — шляпу, так как фрейлейн Шредер считает совершенно неприличным для джентльмена с моим образованием ходить без шляпы.
Если фрейлейн Шредер не раскладывает пасьянс, фрейлейн Мейер во время чаепития рассказывает ей о прошлых театральных триумфах:
— Импресарио и говорит мне: «Фрици, ты нам послана небом! Моя прима заболела. Сегодня ты отправляешься в Копенгаген». И главное, отказа он не принимал. «Фрици, — (он всегда называл меня так), — Фрици, ты же не хочешь подвести своего старого друга?» Так все и шло…
Фрейлейн Мейер мечтательно прихлебывает чай:
— Очаровательный человек. И такой воспитанный.
Она улыбается:
— Немножко фамильярный, но он всегда знал, где и как себя вести.
Фрейлейн Шредер охотно кивает, жадно вслушиваясь в ее слова, упиваясь ими:
— Думаю, эти импресарио — сущие бестии (не хотите ли еще колбаски, фрейлейн Мейер?).
— Благодарю вас — малюсенький кусочек. Да, некоторые из них… вы не поверите! Но я всегда держалась очень строго. Даже когда была девушкой.
Кожа голых мясистых рук фрейлейн Мейер начинает покрываться неаппетитной рябью. Она выпячивает челюсть:
— Я баварка, а баварцы никогда не прощают оскорблений.
Вчера, зайдя в столовую, я обнаружил, что обе женщины лежат на животе, прижав ухо к ковру. Время от времени они переглядывались и обменивались довольными ухмылками или игриво подталкивали друг друга, одновременно восклицая: «Ш-ш-ш…»
— Слышите, — прошептала фрейлейн Шредер, — он сокрушит мне всю мебель!
— Он всю ее поломает, — воскликнула в экстазе фрейлейн Мейер.
— Эй! Вы только послушайте.
— Ш-ш-ш!..
— Ш-ш!
Фрейлейн Шредер просто превзошла себя. Когда я спросил, в чем дело, она вскочила на ноги, переваливаясь подошла ко мне и, взяв меня за талию, попыталась закружить в вальсе.
— Герр Исиву! Герр Исиву! Герр Исиву! — тут она остановилась, чтобы перевести дух.
— Что случилось? — спросил я.
— Ш-ш! Тише! Они снова начали! — доложила фрейлейн Мейер.
В квартире под нами живет некая фрау Глантернек. Она из галицийских евреев — этого достаточно, чтобы фрейлейн Мейер считала ее врагом. Кроме того, встретившись однажды на лестнице, они повздорили из-за пения фрейлейн Мейер. Возможно потому, что она не арийка, фрейлейн Глантернек сказала, что кошачий концерт и то приятнее пения фрейлейн Мейер, то есть оскорбила не просто певицу, но всех баварцев, всех немецких женщин. И фрейлейн Мейер сочла своим долгом отомстить за них.
Две недели назад соседям стало известно, что фрау Глантернек, которая в свои шестьдесят лет страшна как смертный грех, поместила в газете брачное объявление. Более того, появился претендент на ее руку — вдовый мясник из Галле. Он видел фрау Глантернек и тем не менее готов был жениться на ней. Вот тут и возник шанс отомстить. Окольными путями фрейлейн Мейер выяснила имя и адрес мясника и написала ему анонимное письмо. Знает ли он, что у фрау Глантернек: а) в квартире клопы, б) что она была арестована по обвинению в подлоге, но была освобождена, так как ее признали ненормальной, в) что она сдавала свою спальню в безнравственных целях и после этого спала в постели, не поменяв белья?
Теперь мясник с этим письмом прибыл к фрау Глантернек. Их обоих можно было расслышать вполне отчетливо — рычание разъяренного пруссака и пронзительные крики еврейской дамы. То и дело раздавались тяжелые глухие удары кулака по дереву и иногда звон стекла. Гвалт этот длился больше часа.
Сегодня утром мы узнали, что соседи пожаловались привратнице, а фрау Глантернек видели с подбитым глазом. Помолвка расторгнута.

Жители нашей улицы уже узнают меня. В бакалейной лавке люди больше не оборачиваются на мой английский акцент, когда я прошу взвесить фунт масла. После наступления темноты три проститутки на углу уже не шепчут мне приглушенно «Komm, Süßer», когда я прохожу мимо.
Этим трем уже за пятьдесят. Они и не пытаются скрыть свой возраст, — не злоупотребляют ни пудрой, ни румянами. Одеты они в мешковатые, старые шубы, длинные юбки и шляпы, как у почтенных дам.
Я случайно упомянул о них при Бобби, и он объяснил мне, что женщины этого сорта нередко имеют спрос. Многие мужчины среднего возраста предпочитают их девочкам. Эти женщины ухитряются даже завлекать подростков. Мальчишка стесняется своих сверстниц, но не боится женщин в возрасте, годящихся ему в матери. Как большинство барменов, Бобби — великий знаток в сексуальных вопросах.
На днях я зашел к нему в бар.
Было еще рано, около девяти вечера, когда я пришел в «Тройку». Бар оказался больше и шикарнее, чем я предполагал. Швейцар с косичкой, как у эрцгерцога, подозрительно оглядывал мою непокрытую голову, пока я не заговорил с ним по-английски. Красивая девушка в раздевалке настаивала, чтобы я снял пальто. Она ведь не знала, что оно прикрывает страшные пятна на моих мешковатых фланелевых брюках. Мальчик-слуга в белой куртке, сидевший у стойки, не поднялся, чтобы открыть внутреннюю дверь. Бобби, к моему облегчению, был на месте, за голубовато-серебряной стойкой. Я подошел к нему как к старому приятелю. Он приветствовал меня с исключительным дружелюбием:
— Добрый вечер, мистер Ишервуд. Очень рад видеть вас.
Я заказал пива и уселся в углу, откуда видна была вся комната.
— Как идут дела? — спросил я.
Измученное заботами, припудренное лицо полуночника Бобби посерьезнело. Он наклонился ко мне через стойку с лестной доверительностью. — Не так уж хорошо, мистер Ишервуд. Публика теперь приходит такая… Вы не поверите! Год назад мы бы просто выбросили их отсюда. Они заказывают только пиво и считают, что имеют право торчать тут весь вечер.
В голосе его звучала сильнейшая горечь. Мне стало неловко.
— Что будешь пить? — виновато спросил я, быстро проглатывая свое пиво, и добавил, чтобы сразу внести ясность: — Я бы выпил виски с содовой.
Бобби ответил, что он, пожалуй, тоже.
Помещение было почти пустым. Я рассматривал немногих посетителей, пытаясь оценить их глазами Бобби. Три привлекательные хорошо одетые девушки сидели у стойки, одна, сидевшая ближе ко мне, была особенно элегантна и могла принадлежать к любой нации. Случайно до меня долетело несколько слов из ее разговора с другим барменом. Она говорила на характерном берлинском диалекте о том, что устала и что ей все надоело. Уголки рта были опущены. К ней подошел молодой человек и вступил в разговор. Красивый широкоплечий юноша в хорошо сидящем смокинге, он мог быть старшеклассником какой-нибудь привилегированной английской школы на каникулах.
Видно, девушка сделала ему вполне определенное предложение. Он ответил: «Только не со мной», — усмехнулся и сделал резкий уличный жест.
Я оглядел бар.
Мальчик-слуга в белой куртке разговаривал с пожилым служителем уборной. Мальчик что-то сказал, засмеялся и вдруг широко зевнул. Три музыканта на сцене болтали, очевидно, ожидая, когда соберется публика, для которой стоит играть. Мне показалось, что за одним столом сидит вполне достойный посетитель — видный мужчина с усами. Через минуту, однако, я поймал его взгляд, он слегка поклонился, и я понял, что это, должно быть, директор.
Открылась дверь. Вошли две пары. Женщины в возрасте с толстыми ногами, стриженные и в дорогих вечерних туалетах. Мужчины — апатичные, бледные, возможно, голландцы. Здесь, несомненно, пахло деньгами. Через секунду «Тройка» преобразилась.
Директор, мальчик-слуга и служитель уборной одновременно поднялись со своих мест. Служитель исчез. Директор что-то яростно прошипел разносчику сигарет, и тот тоже исчез. Затем, кланяясь и улыбаясь, он подошел к столику, за который сели гости, и пожал руки обоим мужчинам. Вновь появился разносчик сигарет с подносом в сопровождении официанта, торопившегося с картой вин. Тем временем три оркестранта схватились за инструменты. Девушки у стойки, улыбаясь, повернулись на своих табуретах. К ним подошли жиголо, как к совершенно незнакомым, вежливо поклонились и церемонно пригласили их на танец. Разносчик сигарет, сдержанно улыбаясь и покачиваясь, как цветок, пересек зал, неся поднос с сигаретами: «Zigarren! Zigaretten!». Голос у него был смешливый, четкий, как у актера. И тем же тоном, только чуть громче, насмешливо, радостно, так, чтобы все слышали, официант потребовал у Бобби выпивку.
С нелепой дотошной серьезностью танцующие выполняли фигуры, придавая максимум значения каждому своему шагу. Но вот саксофонист, оставив свой инструмент, взял микрофон и, подойдя к краю эстрады, запел популярную песенку:

Вы будете смеяться,
Но я люблю
Свою собственную жену.

Он пел только для нас, как бы включая нас всех в круг конспираторов, тонко намекая на что-то известное только нам, вращая глазами в эпилептической пантомиме, выражавшей предельную радость. Бобби — учтивый, елейный, помолодевший на пять лет — держал в руках бутылку. А в это время два апатичных джентльмена беседовали, вероятно, о бизнесе, не замечая ночной жизни, которую они привели в движение; их дамы сидели молча, и казалось, они обижены и смущены — видно было к тому же, что им ужасно скучно.

Фрейлейн Хиппи Бернштейн — моя первая ученица — живет в Грюневальде, в доме, построенном почти целиком из стекла. Большинство богатых берлинских семей почему-то обосновались в Грюневальде. Их виллы, построенные с уродливой роскошью, начиная с эксцентричного рококо и кончая кубистскими коробками из стали и стекла с плоской крышей, теснятся в сыром, мрачном сосновом лесу. Лишь немногие из богачей могут позволить себе завести большой сад — земля здесь баснословно дорогая; единственный вид из окон — задний двор соседнего дома, огороженный проволочной сеткой.
Из-за страха перед грабителями и революцией жизнь этих несчастных проходит как бы в постоянной осаде. У них нет ни личной жизни, ни возможности позагорать. Район этот достоин называться трущобами для миллионеров.
Когда я позвонил у садовых ворот, молодой лакей вышел с ключом от дома в сопровождении огромной рычащей овчарки.
— Пока я рядом, она вас не укусит, — с ухмылкой заверил он меня.
В холле особняка Бернштейнов двери обиты металлом, а к стене, как на пароходе, болтами привинчены часы. Здесь же висят модернистские лампы, имитирующие барометры, термометры и телефонные диски. Холл напоминает электростанцию, которую инженеры попытались благоустроить, позаимствовав стулья и столы из старомодного, очень респектабельного пансиона. На голых металлических стенах развешаны глянцевые пейзажи XIX века в массивных золотых рамах. Герр Бернштейн, вероятно не подумав, заказал виллу модному архитектору-авангардисту, потом пришел в ужас от его творчества и решил насколько возможно скрасить постройку семейными реликвиями.
Фрейлейн Хиппи — полная, симпатичная девушка девятнадцати лет, с шелковистыми каштановыми волосами, красивыми зубами и огромными волоокими глазами. Она смеется ленивым и самодовольным смехом, а еще у нее прекрасная, уже сформировавшаяся грудь. По-английски она говорит как и все школьницы, с легким американским акцентом, но довольно прилично, чем и сама вполне удовлетворена. У нее есть одно определенное желание: не утруждать себя занятиями. Когда я робко предлагал ей план уроков, она поминутно перебивала меня, угощая шоколадом, кофе и сигаретами.
— Извините, здесь нет фруктов. — Улыбаясь, она сняла телефонную трубку: — Анна, пожалуйста, принесите нам несколько апельсинов.
Когда пришла горничная с апельсинами, несмотря на мои протесты меня заставили по всем правилам этикета отведать разных кушаний. Это сняло последний налет педагогики. Я чувствовал себя полицейским, которого кормит на кухне хорошенькая кухарка. Фрейлейн Хиппи сидела и наблюдала за тем, как я ем.
— Пожалуйста, расскажите мне, как вы очутились в Германии?
Я вызываю у нее любопытство, но смотрит она на меня, как баран на новые ворота. И не так уж жаждет, чтобы эти ворота открылись. Я ответил, что Германия кажется мне очень интересной страной:
— Политическое и экономическое положение в Германии, — уверенно импровизировал я учительским тоном, — интересней, чем в любой другой европейской стране. Не считая России, — добавил я в порядке эксперимента.
Но фрейлейн Хиппи никак не отреагировала. Она только вежливо улыбнулась.
— Мне кажется, вам здесь будет скучно. В Берлине у вас не очень много друзей, так ведь?
Вот это как раз, видимо, и занимало ее.
— А у вас есть знакомые барышни?
Тут раздался звонок домашнего телефона. Лениво улыбаясь, она взяла трубку, но, казалось, и не думала слушать тонкий голос, исходивший из нее. Зато я явственно слышал фрау Бернштейн, звонившую из соседней комнаты.
— Ты забыла здесь свою красную книгу? — повторила фрейлейн Хиппи с усмешкой и улыбнулась мне, словно приглашала принять участие в шутке.
— Нет, я не вижу ее. Должно быть, она в кабинете. Позвони папе. Да, он сейчас работает.
Она без слов предложила мне еще один апельсин. Я вежливо покачал головой. Мы оба улыбнулись.
— Мамочка, а что у нас сегодня на ланч? Да? Правда? Великолепно!
Она повесила трубку и вновь принялась за свой допрос:
— Do you know no nice girls?
— Any nice girls… — поправил я ее уклончиво. Но фрейлейн Хиппи только улыбнулась, дожидаясь ответа на вопрос.
— Да, с одной, — ответил я, вспомнив фрейлейн Кост.
— Только с одной? — Она с комическим удивлением подняла брови. — А скажите мне, пожалуйста, как вы считаете, немецкие девушки отличаются от английских?
Я покраснел.
— Вы считаете, что немецкие девушки… — начал я поправлять ее, мгновенно сообразив, что не знаю, как правильно сказать: отличаются или различаются.
— Как вы считаете, немки отличаются от англичанок? — спросила она, настойчиво улыбаясь.
Я покраснел так, как никогда прежде.
— Да. Сильно отличаются, — ответил я дерзко.
— А чем они отличаются?
К счастью, зазвонил телефон. Звонил кто-то с кухни, чтобы сообщить, что ланч будет на час раньше, чем обычно. Герру Бернштейну необходимо быть в городе.
— Мне так жаль, — сказала фрейлейн Хиппи, встав, но сейчас нам пора закругляться. А вы придете к нам в пятницу? Тогда до свидания, мистер Ишервуд. Я очень вам признательна.
Она порылась в своей сумочке и протянула мне конверт, который я неуклюже сунул в карман и разорвал его, лишь отойдя от дома Бернштейна на приличное расстояние. В нем была монетка в пять марок. Я подкинул ее вверх, уронил, поднял, потом закопал в песок и побежал к остановке, напевая и поддавая ногой камешки. Мне было ужасно неловко, и все же настроение поднялось, словно я успешно осуществил мелкую кражу.

Это пустая трата времени — даже делать вид, что учишь фрейлейн Хиппи. Не зная английского слова, она вставляет немецкое. Я поправляю ее, она снова повторяет свою ошибку. Конечно, я рад, что она такая лентяйка, но только боюсь, как бы фрау Бернштейн не обнаружила, что ее дочь мало продвинулась в учебе. Впрочем, это маловероятно. Большинство богачей, однажды решившихся довериться вам, можно сколько угодно водить за нос. Единственная настоящая трудность для частного преподавателя — попасть в дом.
Что же касается Хиппи, она вроде бы рада, когда я прихожу. Из ее слов, сказанных на днях, я понял, что она хвастает перед школьными подругами тем, что к ней пригласили в учителя настоящего англичанина. Мы прекрасно понимаем друг друга. Мне дают взятки в виде фруктов, чтобы я не слишком докучал ей своим английским, она, со своей стороны, уверяет родителей, что лучшего учителя она в жизни не встречала. Мы сплетничаем по-немецки обо всем, что ее интересует. Каждые три-четыре минуты нас прерывают, и она играет свою роль в семейной игре, обмениваясь по телефону ничего не значащими фразами.
Хиппи ничуть не беспокоится о будущем. Как все берлинцы, в разговоре она то и дело обращается к политической ситуации, но всегда небрежно, со светской меланхоличностью в голосе, как иногда говорят о религии. Она хочет поступить в университет, путешествовать, весело проводить время и, наконец, выйти замуж. У нее уже куча знакомых молодых людей. Целыми часами мы обсуждаем их. У одного чудесная машина. У другого — аэроплан. Третий дрался на семи дуэлях. Четвертый нашел способ одним ударом вырубать уличные фонари. Однажды ночью, возвращаясь домой с танцев, они с Хиппи вырубили все фонари в округе.

Сегодня ланч у Бернштейнов рано. Поэтому меня пригласили на него вместо урока. Вся семья в сборе: фрау Бернштейн — статная и безмятежная, герр Бернштейн — маленький, верткий и лукавый. Есть еще младшая сестра, школьница двенадцати лет, очень толстая. Она все ела и ела, совершенно не обращая внимания на шутки Хиппи, мол, смотри не лопни. Казалось, они все очень любят друг друга. Такая уютная старомодная семья. За столом произошел небольшой семейный спор, так как герр Бернштейн не хотел, чтобы его жена ехала на машине за покупками. Последнее время в городе бесчинствуют нацисты.
— Если хочешь, поезжай на трамвае, — сказал герр Бернштейн. — Я не хочу, чтобы они забросали камнями мою красивую машину.
— А если они начнут бросать камни в меня? — добродушно спросила фрау Бернштейн.
— Ну, это совсем другое дело. Если они будут бросать камни в тебя, я куплю тебе пластырь. Это будет стоить гроши. Но если они начнут бросать камни в машину, это мне обойдется, вероятно, в пятьсот марок.
Так вопрос был решен. Тогда герр Бернштейн обратился ко мне.
— Вы не можете пожаловаться, что тут плохо относятся к вам, молодой человек. Мы не только угощаем вас хорошим обедом, но еще и платим за него!
По выражению лица Хиппи я понял, что это уже слишком даже для Бернштейнов, поэтому рассмеялся и сказал: «Может, вы мне будете приплачивать за каждую порцию?» Герр Бернштейн развеселился и принял мою шутку как должное.

Несколько дней назад в нашем доме произошел грандиозный скандал.
Все началось с того, что фрейлейн Кост пришла к фрейлейн Шредер и объявила, что у нее украли пятьдесят марок. Она была ужасно расстроена, особенно потому, — объясняла она, — что деньги были отложены для уплаты за квартиру и телефон. Бумажка в пятьдесят марок лежала в ящике комода, стоящего прямо у двери.
Первое, что предложила хозяйка, — деньги украл какой-нибудь клиент фрейлейн Кост, на что та возразила, что это невозможно, так как никто не посещал ее уже три дня. Более того, она уверена в своих друзьях. Они — благопристойные джентльмены, для которых несчастные пятьдесят марок — просто пустяк! Это страшно рассердило фрейлейн Шредер.
— Она, очевидно, намекает, что это сделал кто-то из нас. Ну и наглость! Послушайте, герр Исиву, верите ли, но я чуть не растерзала ее на мелкие кусочки!
— Да, фрейлейн Шредер. Я уверен, вы могли бы.
После этого фрейлейн Шредер высказала следующую мысль: деньги вообще не похитили, а фрейлейн Кост это выдумала, чтобы не платить за квартиру. Она так упорно обвиняла фрейлейн Кост, что та взъерепенилась и заверила фрейлейн Шредер, что обязательно достанет деньги через несколько дней и в конце месяца съедет отсюда.
Тем временем я случайно обнаружил, что у фрейлейн Кост роман с Бобби. Однажды вечером, вернувшись домой, я случайно заметил, что в ее комнате темно. Это всегда видно — в двери вставлены матовые стекла, чтобы освещать коридор. Позже, когда я уже лежал в постели и читал, я услышал, как открылась ее дверь, раздался смех и приглушенный голос Бобби. После долгого скрипа половиц и сдавленного смеха Бобби на цыпочках вышел из комнаты, тихонько прикрыв за собой дверь. Через минуту он вновь с шумом вошел и пересек гостиную, потом я услышал, как он пожелал фрейлейн Шредер спокойной ночи.
Если фрейлейн Шредер и не знает об этом, то, по крайней мере, подозревает. Этим и объясняется ее яростная вспышка — она ведь страшно ревнива. И проявляется это порой очень комично и даже неловко. Как-то утром я хотел принять ванну, но там уже мылась фрейлейн Кост. Фрейлейн Шредер бросилась к дверям, прежде чем я успел остановить ее, и приказала фрейлейн Кост немедленно выйти, и когда та, естественно, не послушалась, фрейлейн Шредер начала дубасить в дверь кулаками.
— Выйди немедленно, или я позову полицию, чтобы тебя вытащили оттуда!
После этого она разрыдалась. Слезы вызвали сильное сердцебиение. Пришлось Бобби перенести ее на диван, задыхающуюся и всхлипывающую. Пока мы беспомощно топтались вокруг, в дверях появилась фрейлейн Мейер с видом палача и ужасным голосом произнесла, обращаясь к фрейлейн Кост:
— Считайте, что вам повезло, моя милая, если вы не убили ее!
Затем она взяла дело в свои руки, приказала всем убраться из комнаты и послала меня в бакалейную лавку за сердечными каплями. Когда я вернулся, она сидела на диване, поглаживая руку фрейлейн Шредер и бормоча трагическим голосом:
— Лина, бедная моя крошка… что они с тобой сделали?

2. Салли Боулз

Однажды днем в начале октября Фриц Вендель пригласил меня к себе на чашку черного кофе. Фриц всегда приглашал именно на «черный кофе». Своим кофе он очень гордился. Говорили, что он самый крепкий во всем Берлине. Фриц был одет в свой обычный «кофейный» костюм — толстый белый свитер и легкие голубые фланелевые брюки. Он приветствовал меня, растянув в улыбке свои полные, сочные губы.
— А, это ты, Крис!
— Привет, Фриц. Как поживаешь?
— Отлично. — Он склонился над кофеваркой, и лоснящиеся, сильно надушенные волосы упали прямо на лицо. — Только вот эта старая дребедень не работает, — добавил он.
— Ну, а в остальном? — спросил я.
— Мерзко и паршиво, — хмыкнул Фриц. — То ли заключать новый контракт в следующем месяце, то ли идти в жиголо.
— Заключаю или иду, — поправил я его по профессиональной привычке.
— Я сейчас скверно разговаривает по-английски, — произнес Фриц, самодовольно растягивая слова. — Салли говорит, что, может быть, даст мне несколько уроков.
— Кто это, Салли?
— А… совсем забыл, что ты незнаком с Салли. Это я виноват. Короче, сегодня днем она собиралась сюда идти.
— А она хорошенькая?
Вместо ответа он закатил черные глаза и подал ароматизированную сигарету из фирменной банки.
— Восхитительная! — протянул он. — Короче, я без ума от нее.
— А кто она? Чем занимается?
— Англичаночка, актриса, поет у «Леди Уиндермир». Штучка с перцем, поверь мне.
— Не очень похоже на английскую девушку, я бы сказал.
— В ней есть французская кровь. Мать у нее француженка.
Несколько минут спустя появилась Салли собственной персоной.
— Милый Фриц, я ужасно опоздала?
— Нет, дорогая, всего на полчаса, — сияя от радости, откликнулся Фриц. — Хочу тебе представить мистера Ишервуда. Знакомься. Все зовут его Крисом.
— Отнюдь, — сказал я. — Кроме Фрица, никто так меня не называет.
Салли расхохоталась. На ней было черное шелковое платье с пелеринкой, а маленький берет, лихо заломленный на бок, придавал сходство с пажом.
— Ты не возражаешь, если я воспользуюсь твоим телефоном, милый?
— Конечно, давай, действуй. — Фриц поймал мой взгляд. — А мы, Крис, пойдем в другую комнату. Я тебе кое-что покажу. Очевидно, ему не терпелось услышать мое мнение о его новой пассии.
— Бога ради, не оставляй меня одну с этим человеком! — воскликнула она. — Не то он соблазнит меня прямо по телефону. Вид у него ужасно страстный.
Когда она набирала номер, я заметил, что лак на ногтях у нее изумрудно-зеленый, цвет она выбрала весьма неудачно, он невольно привлекал внимание к рукам, желтым от табака и грязным, как у маленькой замарашки. Смуглая, она вполне могла сойти за сестру Фрица. Продолговатое, с тонкими чертами лицо было напудрено до белизны. Огромные карие глаза могли бы быть и темнее, под цвет волос и бровей, подведенных черным карандашом.
— Приветик, — проворковала она, вытягивая свои изумительные вишневые губы, словно желая поцеловать трубку. — Ist das Du, mein Liebling? — рот ее приоткрылся в глуповато-милой улыбке. Фриц и я сидели, глядя на нее, словно на представлении в театре. — Was wollen wir machen, Morgen Abend? Oh, wie wunderbar… Nein, nein, ich werde bleiben Heute Abend zu Hause. Ja, ja, ich werde wirklich bleiben zu Hause… Auf Wiedersehen, mein Liebling…
Она повесила трубку и с торжествующим видом повернулась к нам.
— С ним я провела вчера ночь, — объявила она. — Любовник он потрясающий, а уж в бизнесе ему равных нет, к тому же сказочно богат. — Она подошла, уселась на диван рядом с Фрицем и, откинувшись на мягкие подушки, вздохнула:
— Дорогой, не нальешь мне кофейку? Я просто умираю от жажды.
Разговор вскоре перешел на излюбленную тему Фрица: лу-у-бовь. Так он коверкал это слово.
— Примерно раз в два года, — рассказывал он нам, — у меня непременно случается бурный роман.
— Ну и когда же был последний? — спросила Салли.
— Ровно год и одиннадцать месяцев назад. — И Фриц окинул ее сладострастным взглядом.
— Неужели? Какое совпадение. — Салли сморщила нос и засмеялась серебристым театральным смехом.
— Ну, расскажи мне, что это было такое?
Тут Фриц, естественно, поведал нам всю историю своей жизни. Мы выслушали, как его совратили в Париже, узнали подробности короткого флирта в Лас-Палмасе и четырех больших романов, случившихся в Нью-Йорке. Мы узнали о разочаровании, постигшем его в Чикаго, о победе в Бостоне, о кратком отдыхе и новых парижских увлечениях, чудесном приключении в Вене, о том, как он утешился в Лондоне и, наконец, о берлинской эпопее.
— Знаешь, дорогой Фриц, — сказала Салли, сморщив нос. — Наверное, у тебя все не ладится оттого, что тебе не встретилась женщина, которая тебе нужна.
— Может, ты и права. — Фриц воспринял ее слова всерьез. Его черные глаза увлажнились — видно, расчувствовался. — Может быть, я все еще ищу свой идеал.
— Когда-нибудь ты найдешь его, я совершенно уверена. — Подсмеиваясь над Фрицем, Салли взглянула на меня, как бы вовлекая в игру.
— Ты так считаешь? — Фриц плотоядно осклабился и метнул в ее сторону неотразимый взгляд.
— А как ты думаешь? — обратилась она ко мне.
— Честно говоря, не знаю, — сказал я. — Я никогда не мог понять, какой у Фрица идеал.
Неизвестно почему, но мой ответ порадовал Фрица. Он принял его как авторитетное свидетельство:
— Крис знает меня совсем неплохо, — ввернул он. — Если уж Крис не знает, кто мне нужен, то остальные и подавно.
Салли пора было уходить.
— У меня на пять назначено свидание с одним человеком в «Адлоне», — объяснила она, — а сейчас уже шесть! Впрочем, старому хрычу только на пользу пойдет, если он подождет меня. Он хочет сделать меня своей любовницей, но я сказала, что пока он не заплатит все мои долги, этому не бывать. Черта с два! И почему мужчины такие скоты? — открыв сумочку, она быстро подвела губы и брови. — Кстати, Фриц, дорогой, будь ангелом, одолжи мне десять марок, а то мне даже за такси нечем заплатить.
— С удовольствием! — Фриц сунул руку в карман и мужественно, без малейших колебаний отсчитал ей всю сумму. Салли обернулась ко мне. — Послушай, может, как-нибудь зайдешь на чашку чая? Дай телефон, я тебе как-нибудь звякну. «Небось вообразила, будто у меня водятся деньги, — подумал я. — Что ж, это будет ей хорошим уроком раз и навсегда». Я оставил свой телефонный номер в крошечной записной книжке, и Фриц проводил Салли вниз.
Он бегом примчался обратно и с ликующим видом закрыл дверь.
— Ну, Крис, как она тебе? Красотка, правда?
— Хороша, ничего не скажешь.
— Я в нее с каждым разом все больше втюриваюсь! — Со вздохом наслаждения он потянулся за сигаретой. — Еще кофе, Крис?
— Нет, большое спасибо.
— А знаешь, Крис, по-моему, ты ей тоже приглянулся.
— Да ну, оставь.
— Правда, так и есть! — Фриц как будто был доволен.
— Короче, мы теперь часто будем видеть ее.
К фрейлейн Шредер я вернулся с таким головокружением, что пришлось с полчаса проваляться в постели. Черный кофе Фрица, как обычно, сразил наповал.
Несколько дней спустя Фриц пригласил меня послушать, как поет Салли. «Леди Уиндермир» — полулегальный богемный кабачок (его, говорят, уже давно прикрыли), был расположен тогда совсем рядом с Таузенштрассе. Владелица явно старалась превратить свое заведение в уголок Монпарнаса: по стенам были развешаны рисунки, выполненные прямо на меню, карикатуры, фотографии театральных знаменитостей с автографами типа: «Единственной и неповторимой леди Уиндермир».
Над стойкой был укреплен огромный, раза в четыре больше обычного веер, а в центре, на возвышении, стоял огромный рояль.
Мне было любопытно увидеть, как Салли держится на сцене. Я почему-то думал, что она будет нервничать, но она была совершенно спокойна. Голос у нее оказался на удивление глубоким, с хрипотцой. Пела она плохо, без всякого чувства, руки висели, как плети. Представление по-своему впечатляло — благодаря ее броской, яркой внешности и выражению лица, на котором было будто написано: «А мне плевать, что вы там думаете». И она пела:

Я знаю, что мама
В пылу суеты
Искала мне в пару
Такого, как ты.

После первой песенки Салли довольно долго хлопали. Пианист, светловолосый кудрявый красавец, встал и торжественно поцеловал ей руку. Потом она исполнила еще две песни: одну по-французски, другую по-немецки. Они были приняты более сдержанно.
После пения ей еще долго целовали руки, а потом все ринулись в бар. Салли, видимо, знала тут всех и каждого. Она обращалась ко всем на «ты», а то и «дорогой мой». Для царицы полусвета ей явно не хватало такта и практической сметки. Она лишь впустую потратила время, пытаясь обворожить пожилого джентльмена, который явно предпочитал ей беседу с барменом. К концу вечера мы все порядком напились. Салли заторопилась на свидание, а к нам за столик подсел управляющий. Он беседовал с Фрицем об английской аристократии. Мой спутник чувствовал себя как рыба в воде, а я опять, в который раз, дал себе слово больше никогда не посещать заведений подобного сорта.
Вскоре после этого вечера Салли, как мы и условились, позвонила и пригласила меня на чашку чая.
Она жила на Курфюрстендамм, в самом последнем квартале, примыкающем к Халензее. Толстая неряшливая дама с тяжелым, отвисшим, как у жабы, подбородком, провела меня в большую мрачную, довольно убого обставленную комнату. В углу притулился сломанный диван и висела выцветшая картина, изображавшая сражение восемнадцатого столетия: раненые, полулежа в изящных позах, любовались гарцующим на коне Фридрихом Великим.
— Привет, Крис, дорогой! — воскликнула Салли еще в дверях. — Как здорово, что ты пришел! Я чувствовала себя ужасно одинокой. Я рыдала на груди у фрау Карпф.
— Nicht wahr, Frau Karpf? — воззвала она к хозяйке с жабьим подбородком.
Та рассмеялась сдавленным жабьим смехом, и груди ее затряслись.
— Может, выпьешь кофе, Крис, или чай? — продолжала Салли. — Хотя, пожалуй, не стоит. Не знаю, как его заваривает фрау Карпф, думаю, сливает все опивки в одну посудину и кипятит вместе с заваркой.
— Ну, тогда кофе.
— Фрау Карпф, дорогая, не будете ли вы ангелом и не принесете ли нам две чашки кофе?
Салли говорила по-немецки не просто неправильно, а на каком-то своем, ни на что не похожем языке. Каждое слово она произносила жеманно, с деланно «иностранным» акцентом. По одному выражению лица можно было догадаться, что она говорит на чужом языке. — Крис, дорогой, будь ангелом, опусти занавески, — сказала она. Я так и сделал, хотя на улице еще не совсем стемнело. Салли тем временем включила настольную лампу. Когда я, покончив с занавесками, оглянулся, Салли, свернувшись калачиком на диване, рылась в сумочке в поисках сигареты. Но тут же вновь вскочила.
— Хочешь яичный коктейль?
Не дожидаясь ответа, она достала стаканы, яйца и бутылку вустерского соуса из шкафчика для обуви, стоявшего под разобранным умывальником. «Практически я питаюсь только ими». Ловким движением она разбила яйца в стаканы, добавила туда соус и взбила это месиво концом перьевой ручки.
— Это все, что я могу тебе предложить.
Она вновь свернулась калачиком, грациозно подобрав ноги. На ней было все то же черное платье, но на сей раз его украшала не пелерина, а маленький белый воротничок и белые манжеты. Ни дать ни взять монашка из какой-нибудь пышной постановки.
— Что тебя так рассмешило, Крис? — спросила она.
— Не знаю, — сказал я. Меня и в самом деле разбирал смех, я никак не мог остановиться. Было в ней что-то ужасно комичное: красавица с маленькой темной головкой, большими глазами, тонко очерченным носом, она ни на минуту не забывала о своих прелестях. Самодовольно женственная, она улеглась на диване. И как дикая горлица склонила головку и изящно сложила руки.
— Крис, свинья, отвечай сейчас же, почему ты смеешься?
— Сам не знаю…
Тут она тоже начала смеяться.
— Ты просто чокнутый!
— И давно ты здесь обитаешь? — спросил я, окинув взглядом большую мрачную комнату.
— С тех пор, как приехала в Берлин. Постой, сейчас точно скажу, да, уже два месяца.
Я поинтересовался, что привело ее в Германию и с кем она сюда приехала. Оказалось, что с подругой, старше Салли, к тому же актрисой. Девушка уже бывала в Берлине и уверяла Салли, что они наверняка найдут работу на киностудии. Тогда Салли заняла десять фунтов у одного милого пожилого джентльмена и присоединилась к ней.
Родители ничего не знали, пока они с подругой не добрались до Германии.
— Вот бы познакомить тебя с Дианой! Она самая потрясающая авантюристка в мире! Мужика может подцепить где угодно, даже не зная языка. Один из-за нее чуть со смеху концы не отдал. Я и сама ее обожала.
Но прожив в Берлине три недели, так и не получив работы, Диана подцепила банкира, который увез ее в Париж.
— И оставила тебя одну? Прямо скажем, с ее стороны это довольно подло.
— Не знаю… Каждый должен сам решать свои проблемы. На ее месте я скорее всего поступила бы точно так же.
— Уверен, что нет.
— Ну оставила и оставила, ничего со мной не случилось. Я и одна не пропаду.
— Сколько тебе лет, Салли?
— Девятнадцать.
— Боже милостивый! А я думал, лет двадцать пять!
— Знаю, так все думают.
Вошла фрау Карпф с двумя чашками кофе на тусклом металлическом подносе.
— Oh, Frau Karpf, Liebling, wie wunderbar von Dich!
— Что тебя держит в этом доме? — спросил я, когда хозяйка вышла. — Я уверен, ты вполне можешь найти что-нибудь поприличнее этой дыры.
— Найти, конечно, можно.
— Так за чем же дело стало?
— Не знаю. Наверное, мне просто лень.
— Сколько ты платишь хозяйке?
— Восемьдесят марок в месяц.
— Включая завтраки?
— Нет, по-моему, нет.
— Что значит «по-моему»? — разозлился я. — Ты ведь должна знать наверняка.
Салли отозвалась как-то вяло:
— Ну да, наверное, с моей стороны это глупо. Но видишь ли, я просто даю старухе деньги, когда они заводятся, а потом не разберешься, сколько и за что.
— Боже мой, Салли, я за свою комнату плачу всего пятьдесят марок в месяц, включая завтраки, но разве их можно сравнить!
Салли кивнула и продолжала извиняющимся тоном:
— Есть еще одно «но», дорогой Кристофер. Я просто не знаю, что бы фрау Карпф стала делать, если б я ее бросила. Ей ведь ни за что не найти другого жильца. Кто еще вынесет ее безобразие, вонь и все остальное. Она уже задолжала владельцам дома за три месяца. Если бы они узнали, что у нее нет ни одного квартиранта, то вышвырнули бы ее в два счета. А этого она не переживет.
— Все равно не понимаю, почему ты должна жертвовать собой ради нее.
— Да ничем я не жертвую, правда. Мне нравится тут. Мы с фрау Карпф понимаем друг друга. Она более или менее такая, какой я буду лет через тридцать. Добропорядочная домовладелица меня бы и недели не держала.
— Моя хозяйка тебя бы не выгнала.
Салли, наморщившись, улыбнулась.
— Как тебе кофе, дорогой Крис?
— Лучше, чем у Фрица, — сказал я уклончиво.
Салли рассмеялась.
— Но разве Фриц не мил? Я его обожаю, особенно когда он говорит: «Хотел я плевать».
— Черт, хотел я плевать, — попытался я изобразить Фрица. Мы расхохотались. Салли закурила еще одну сигарету: она дымила беспрерывно. При свете лампы бросалось в глаза, какие у нее старые руки: нервные, с выпуклыми венами и очень худые — руки взрослой женщины. Зеленые ногти казались тут чужими, случайными и напоминали маленьких уродливых жучков с яркими спинками.
— Смешно, — задумчиво молвила Салли, — я никогда не спала с Фрицем.
Она помедлила, потом спросила с нескрываемым интересом:
— А ты думал, мы спали?
— Пожалуй, да.
— А вот и нет. Ни разу… — она зевнула. — Теперь уж, наверное, никогда и не будем. Несколько минут мы молча курили. Потом Салли принялась рассказывать о своей семье. В Ланкашире у ее отца была мельница, а матери по наследству досталось поместье. Когда мать, мисс Боулз, вышла замуж, они с отцом соединили свои фамилии.
— Отец — жуткий сноб, — продолжала Салли, — хотя притворяется, что нет. Моя настоящая фамилия Джексон-Боулз, но, конечно же, для сцены это не годится.
— А Фриц говорил, кажется, что твоя мать француженка.
— Что за чепуха! — Салли, кажется, ужасно разозлилась. — Фриц идиот. Вечно он что-то выдумывает.
Еще у Салли была младшая сестра Бетти.
— Сущий ангел. Я ее обожаю. Ей уже семнадцать, но она сама невинность. Мама ее воспитывает, как благородную барышню. Узнай Бетти, что за потаскуха ее сестра, она, наверное, умерла бы со стыда. Она о мужчинах понятия не имеет.
— Салли, в кого же это ты такая уродилась?
— Не знаю. Во мне, наверное, много от папаши. Тебе бы понравился мой папаша. Ему на всех ровным счетом наплевать, но бизнесмен он потрясающий. Примерно раз в месяц непременно напивается в стельку и распугивает всех мамашиных благопристойных друзей. Это он разрешил мне поехать в Лондон и учиться играть на сцене.
— Школу небось бросила совсем девчонкой?
— Вот чего я всегда терпеть не могла. Я так подстроила, чтобы меня оттуда выгнали.
— Как ты умудрилась?
— Взяла и сказала директрисе, что у меня будет ребенок.
— Не может быть, Салли.
— Честно, так и сказала. Был ужасный скандал. Они специально пригласили врача, чтобы он меня осмотрел, и послали за родителями. А когда оказалось, что ничего такого нет, все возмутились, что я их обманула. Директриса сказала, что девушка, способная только помыслить о такой мерзости, не может оставаться в школе и совращать учениц. Так я вырвалась из школы, а потом стала капать папаше на мозги, чтобы он отпустил меня в Лондон, пока он наконец не сдался.
В Лондоне Салли обосновалась в дешевой студенческой гостинице. Несмотря на строгий надзор, ей удавалось проводить большую часть ночей у мужчин.
— Первый мой соблазнитель не понял, что я девственница, я ему потом призналась. Человек он был потрясающий, я его обожала. К тому же в комедийных ролях ему не было равных. Он еще прославится когда-нибудь.
Через некоторое время Салли стала сниматься в массовках и наконец получила небольшую роль в гастролирующей труппе. Потом она встретила Диану.
— А в Берлин ты надолго? — спросил я.
— Бог его знает. Работа у «Леди Уиндермир» всего на неделю. Я туда попала через человека, с которым познакомилась в «Иден Баре», он сейчас в Вене. Надо бы еще раз позвонить людям с киностудии. Потом есть один старый противный еврей, который иногда меня вытаскивает в свет. Этот все время обещает контракт, но на самом деле хочет только переспать со мной, старая свинья. Мужики в этой стране просто омерзительны. Ни гроша за душой, и при этом считают, что ты им отдашься за плитку шоколада.
— И что же ты думаешь делать, когда теперешняя работа кончится?
— Ну, немного денег мне присылают из дома. Мамаша уже припугнула меня, что перестанет помогать, если я скоро не вернусь в Англию. Родители, разумеется, думают, что я здесь с подругой. Если бы мамаша только знала, что я осталась одна, ее бы точно удар хватил. Как бы то ни было, скоро у меня будет достаточно средств, чтобы себя прокормить. Для меня тянуть из них деньги — просто нож острый. Из-за кризиса дела у отца тоже плохи.
— Послушай, Салли, если у тебя станет совсем туго с деньгами, дай мне знать, хорошо?
Салли засмеялась.
— Очень мило с твоей стороны, Крис. Спасибо за заботу, но у друзей я обычно не одалживаю.
— Разве Фриц тебе не друг? — вырвалось у меня.
Но Салли, кажется, нисколько не обиделась.
— Я, конечно, ужасно люблю Фрица, но у него денег куры не клюют. А когда у людей много денег, к ним относишься совсем по-другому, сама не знаю почему.
— Откуда ты знаешь, может быть, у меня тоже куча денег.
— У тебя? — Салли зашлась от смеха. — Я поняла, что ты на мели, как только тебя увидела!
В тот день, когда Салли пришла ко мне на чашку чая, фрейлейн Шредер была сама не своя от волнения. По этому случаю она надела свое лучшее платье и завила волосы. Когда раздался звонок, она широко распахнула дверь и громко крикнула:
— Герр Исиву, к вам дама! И многозначительно подмигнула. Я представил их друг другу. Хозяйку дома просто распирало от любезности. Она настойчиво обращалась к Салли «Gnädige Freulein». Салли, в беретке, как у пажа, засмеялась своим серебристым смехом и элегантно уселась на диван. Фрейлейн Шредер кудахтала вокруг нее с нескрываемым восхищением и любопытством. Очевидно, такие, как Салли, ей прежде не встречались. К чаю вместо обычных ломтиков бледного и неаппетитного пирога она подала огромное блюдо с пирожными-корзиночками, выложенными в форме звезды. Фрейлейн Шредер принесла нам две крошечные бумажные тарелки с дырочками по краям, образующими кружево. Позже, когда я благодарил ее за столь изысканный прием, она рассказала, что всегда подавала бумажные тарелки, когда герр Риттмейстер угощал свою невесту чаем.
— Уж в этом, герр Исиву, можете положиться на меня! Я знаю, как угодить молодой даме!
— Ты не возражаешь, если я лягу на диван, дорогой? — спросила Салли, как только мы остались одни.
— Конечно, нет.
Салли стащила беретку, уселась на диване, подобрав свои миниатюрные ножки в бархатных туфельках, открыла сумку и начала пудриться:
— Я так устала. Глаз не сомкнула прошлой ночью. У меня потрясающий новый любовник.
Я начал разливать чай. Салли искоса поглядывала на меня.
— Тебя не шокирует, когда я так говорю, дорогой Кристофер?
— Ничуть.
— Но тебе не нравится это слушать?
— Меня это не касается. — Я протянул ей стакан чая.
— Только, ради Бога, не корчи из себя англичанина. Естественно, касается.
— Ну, если хочешь знать, слушать это довольно скучно.
Она разозлилась больше, чем я ожидал, и, сменив тон, холодно добавила:
— Думала, ты поймешь. — Она вздохнула. — Но я забыла — ты ведь мужчина.
— Извини, Салли. Я, конечно, мужчина, ничего не попишешь. Пожалуйста, не сердись. Я просто хотел сказать, что такие вещи слегка нервируют. Мне кажется, от природы ты застенчива, потому и держишься так вызывающе. Я тебя понимаю, потому что и сам иногда поступаю точно так же… Только не нужно со мной этих штучек, я просто неловко себя чувствую. Даже если ты каждый раз будешь рассказывать мне, что спишь с каждым встречным и поперечным, тебе все равно не удастся выглядеть в моих глазах дамой с камелиями. Сама знаешь, что ты не такая.
— Мне тоже кажется, что я не такая, — голос ее звучал настороженно. Она начала находить удовольствие в разговоре. Мне удалось невзначай польстить ей.
— Тогда кто же я, дорогой Кристофер?
— Ты — дочь мистера и миссис Джексон-Боулзов.
Салли потягивала чай.
— А… понимаю, что ты хочешь сказать… Может, ты и прав… Значит, ты считаешь, что я должна вообще спровадить всех любовников?
— Вовсе нет. Пока они тебе доставляют удовольствие.
— Разумеется, — помолчав, мрачно проговорила она, — я никогда не смешиваю работу и постель. Для меня работа важнее всего… Но я не верю, что женщина, у которой не было романов, может стать великой артисткой.
Вдруг она умолкла.
— Крис, почему ты смеешься?
— Я не смеюсь.
— Ты всегда надо мной смеешься. Ты считаешь меня форменной идиоткой?
— Ну что ты, Салли! Отнюдь. Люди, которые мне нравятся, часто вызывают у меня смех. Даже не знаю, почему мне хочется смеяться над теми, кто мне нравится.
— Значит, я тебе нравлюсь, да, дорогой Кристофер?
— Конечно, нравишься, Салли, разве ты не знала?
— Но ты не влюблен в меня?
— Влюблен? Ну нет, только не это.
— Я страшно рада. Я хотела тебе нравиться с первой нашей встречи. Но слава Богу, что ты не влюблен в меня, потому что я, наверное, не смогла бы ответить тебе, и все было бы испорчено.
— Что ж, значит, нам с тобой повезло!
— Может, и повезло… — Салли вдруг засомневалась. — Крис, милый… мне хочется тебе кое в чем признаться. Я не уверена, поймешь ли ты меня.
— Салли, помни, что я всего лишь мужчина.
Салли рассмеялась.
— Полный идиотизм. Но я бы не вынесла, если бы ты узнал об этом сам… Помнишь, на днях ты обмолвился, что Фриц тебе сказал, будто моя мать француженка?
— Да, помню.
— И я еще ответила, что это его выдумка. Так вот, ничего он не выдумал… Понимаешь, я сама сказала ему.
— Зачем?
Мы оба расхохотались.
— Бог его знает. Наверное, хотела поразить его воображение.
— Но что удивительного, если твоя мать француженка?
— Я иногда совершаю сумасбродства, Крис. Тебе придется быть терпеливым.
— Хорошо, Салли, буду терпеливым.
— Клянешься честью, что не скажешь Фрицу?
— Клянусь.
— Нарушишь клятву — будешь последней свиньей, — закричала Салли, смеясь и вытаскивая нож для разрезания бумаги из моего письменного стола.
— Смотри, перережу тебе глотку, и дело с концом.
Потом я спросил у фрейлейн Шредер, как ей понравилась Салли. Та была в восторге:
— Как с картинки, герр Исиву. И такая изящная, такие красивые руки и ноги! Сразу видно, что она из высшего общества… Знаете, герр Исиву, я бы ни за что не поверила, что у вас есть такие приятельницы! Вы всегда казались мне тихоней…
— Ну, фрейлейн Шредер, в тихом омуте…
Она затряслась от смеха, раскачиваясь взад и вперед на коротеньких ногах.
— Вот именно, герр Исиву! Именно, в тихом омуте…
В сочельник Салли переехала к фрейлейн Шредер. Все устроилось в последний момент. Подозрения Салли усилились после моих настойчивых предупреждений, и однажды она засекла фрау Карпф в особенно крупном и неуклюже обставленном воровстве. Тут Салли, наконец, отбросила все условности, возмутилась и съехала с квартиры. Ее поселили в бывшей комнате фрейлейн Кост. Фрейлейн Шредер, конечно, была в восторге.
Рождественский обед мы устроили дома: фрейлейн Шредер, фрейлейн Мейер, Салли, Бобби, еще один бармен из «Тройки» и я. Мы хорошо посидели. Бобби снова дерзко приударил за фрейлейн Шредер. Фрейлейн Мейер и Салли беседовали, как две звезды, обсуждали перспективы работы в английском мюзик-холле. Салли рассказывала небылицы, в которые в тот момент, очевидно, почти верила: будто она выступала в «Палладиуме» и в лондонском «Колизее». На это фрейлейн Мейер поведала историю о том, как восторженные студенты провезли ее в экипаже по улицам Мюнхена. После чего Салли не составило труда уговорить фрейлейн Мейер исполнить песню «Sennerin Abschied von der Alm». После крюшона из красного вина и бутылки самого дешевого коньяка она оказалась столь созвучной моему настроению, что я даже прослезился. Мы все подхватили припев и дружно грянули: «Juch-he!» Потом Салли спела «Малышкин блюз» с таким чувством, что коллега Бобби, приняв все на свой счет, обнял было ее за талию, но вмешался Бобби, тут же строго напомнив, что пора на работу.
И мы с Салли отправились в «Тройку», где встретили Фрица. С ним был Клаус Линке, молодой пианист, аккомпанировавший Салли у «Леди Уиндермир». Потом мы с Фрицем вышли. Фриц был подавлен и ни за что не хотел мне открыть, почему. Какие-то девушки за прозрачным занавесом разыгрывали классические живые картины… Потом мы оказались в большом дансинг-холле, где на столах стояли телефоны. Велись обычные в таких случаях разговоры:
— Простите, мадам, судя по вашему голосу, вы очаровательная маленькая блондинка с длинными черными ресницами, мой тип женщины. Как я догадался? Ну, это тайна. Да, совершенно верно. Я высокий, темноволосый, широкоплечий, похож на военного, с крошечными усиками… Вы мне не верите? Тогда приходите и убедитесь сами!
Пары, обхватив друг друга за бедра, танцевали, выкрикивая что-то и обливаясь потом. Оркестранты в баварской национальной одежде улюлюкали, пили и потели от пива. В заведении воняло, как в зверинце. Потом я, кажется, заблудился и несколько часов кряду бродил по джунглям серпантина. А проснувшись наутро, обнаружил, что вся моя постель засыпана обрывками пестрых бумажных лент.
Я встал и уже оделся, когда Салли вернулась домой и прямиком прошла в мою комнату. Выглядела она усталой, но была довольна собой.
— Привет, дорогой! Который час?
— Скоро ланч.
— Да что ты? Вот здорово! Я просто умираю от голода. Не завтракала, только кофе выпила.
Она замолчала в ожидании моего следующего вопроса.
— Где ты была? — спросил я.
— Но, дорогой! — Салли широко открыла глаза, изображая удивление. — Я думала, ты знаешь!
— Не имею представления.
— Брось притворяться! Кристофер, милый, как можно быть таким вруном! Ясное дело, что это ты все и подстроил. Как ты здорово спровадил Фрица! Он был такой сердитый! Мы с Клаусом чуть не померли от смеха.
И все же она была явно не в своей тарелке. Впервые я видел, как она покраснела.
— У тебя нет сигареты, Крис?
Я дал ей сигарету и зажег спичку. Она выдохнула большое облако дыма и медленно подошла к окну:
— Я в него не на шутку втюрилась.
Она повернулась, слегка нахмурившись, подошла к дивану и уютно свернулась на нем, поджав ноги и красиво сложив руки.
— По крайней мере, мне так кажется, — добавила она.
Я выдержал паузу, а затем спросил:
— А Клаус в тебя влюблен?
— Он меня обожает.
Салли была серьезна. Несколько минут она курила.
— Говорит, что влюбился в меня с первого взгляда. Мы встретились у «Леди Уиндермир». Но пока мы вместе работали, он не решался признаться. Он боялся, что это может повредить моей карьере. Он говорит, что пока не повстречался со мною, понятия не имел, до чего великолепно может быть человеческое тело. До меня у него было только три женщины…
Я закурил.
— Конечно, Крис, я не жду, чтобы ты понял… Это ужасно трудно объяснить…
— Да, всего не объяснишь.
— Я его увижу снова в четыре часа. — Голос у Салли звучал несколько вызывающе.
— В таком случае тебе стоило бы немного вздремнуть. Я попрошу фрейлейн Шредер сделать омлет или сам его приготовлю, если она еще не протрезвела. А ты ложись. Позавтракаешь в постели.
— Спасибо, Крис, милый. Ты ангел. — Салли зевнула. — И что бы я без тебя делала?
Теперь Салли и Клаус встречались каждый день. Обычно это происходило у нас, а однажды Клаус даже остался ночевать. Фрейлейн Шредер помалкивала, но мне и так было ясно, что она обескуражена. Не то чтобы ей не нравился сам Клаус: она как раз находила его очень привлекательным молодым человеком. Дело было в том, что она считала Салли моей подругой, и ей было больно видеть, что меня оттеснили. Однако я уверен, что если б я ничего не знал о романе и Салли вздумала бы меня обманывать, фрейлейн Шредер с удовольствием приняла бы участие в этой игре на стороне Салли.
Между тем отношения с Клаусом у нас были натянутые. Если нам случалось столкнуться на лестнице, мы холодно раскланивались, как тайные враги.
Где-то в середине января Клаус вдруг уехал в Англию. Ему неожиданно предложили выгодную работу на киностудии. Когда он пришел прощаться, атмосфера в доме была такая, будто Салли предстояла тяжелая операция. Фрейлейн Шредер и фрейлейн Мейер сидели в гостиной и раскладывали пасьянс. Позже фрейлейн Шредер уверяла меня, что карты легли как нельзя лучше: трижды выпадали восемь треф.

Весь следующий день Салли провела в комнате, свернувшись на диване, с карандашом и бумагой на коленях. Писала стихи, но мне не показывала. Курила сигарету за сигаретой, смешивала себе свои любимые коктейли, но, кроме нескольких кусочков омлета, за весь день ничего в рот не взяла.
— Салли, давай я тебе еще чего-нибудь принесу.
— Нет, Крис, спасибо. Ничего не хочу. Чувствую себя блаженной и бесплотной, как святой или что-то в этом роде. Ты не представляешь себе, как это изумительно… Хочешь шоколад, дорогой? Клаус дал мне целых три плитки. Если я съем еще хоть каплю, заболею. Съешь, а?
— Спасибо, Салли.
— Не думаю, что я когда-нибудь выйду за него. Это погубит и его и мою карьеру. Видишь ли, Кристофер, он так ужасно меня обожает, что это вряд ли пойдет ему на пользу.
— Вы можете пожениться, когда прославитесь.
Салли и это обдумала:
— Нет, ничего хорошего не выйдет. Мы старались бы все время жить, как прежде, если ты понимаешь, о чем я говорю. А ведь мы должны измениться… Он такой, такой… прямо как фавн, а я как настоящая нимфа из дикого леса.
Первое письмо от Клауса пришло в срок. Мы все с нетерпением его ждали, и фрейлейн Шредер даже специально меня разбудила, чтобы сообщить эту новость. Может, она боялась, что ей не удастся его прочесть, и рассчитывала, что я перескажу содержание. Страхи оказались напрасными. Салли не только показала письмо фрейлейн Шредер, фрейлейн Мейер, Бобби и мне, но отдельные места даже прочла вслух в присутствии жены швейцара, которая пришла за квартирной платой.
С первых же строк письмо производило неприятное впечатление. Тон его был самодовольный и слегка покровительственный. Лондон Клаусу не понравился, он чувствовал там себя одиноко, еда ему не нравилась, а в студии относились к нему с недостаточным уважением. Хорошо бы Салли была рядом — она смогла бы ему во многом помочь. Но коль уж он приехал в Англию, то попытается извлечь максимум пользы: будет много работать, заработает деньжат, но Салли тоже нужно трудиться в поте лица. Работа ее взбодрит и спасет от уныния. В конце шли нежности, довольно-таки неискренние. Чувствовалось, что он уже не раз писал что-то похожее.
Салли, однако, была в восторге. Призыв Клауса так подействовал на нее, что она немедленно стала звонить в разные кинокомпании, в театральное агентство и полдюжине своих «деловых» знакомых. Правда, ничего определенного из этого не вышло, но целый день она была полна оптимизма и, как она мне рассказывала, ей даже ночью снились контракты и чеки с четырехзначными цифрами.
— Со мной такое происходит, Крис, ты даже не можешь себе представить. Я сейчас же берусь за дело и скоро стану самой великой актрисой в мире.

Однажды утром, неделю спустя, я вошел к Салли в комнату и увидел ее с письмом в руке. Я тотчас узнал почерк Клауса.
— Доброе утро, Крис, дорогой!
— Доброе утро, Салли.
— Как тебе спалось? — Она была неестественно оживлена и много болтала.
— Спасибо, хорошо. А ты как?
— Тоже прекрасно. Погода сегодня гнусная, правда?
— Да, пожалуй.
Я подошел к окну взглянуть, что там такое. И в самом деле не блеск. Салли улыбалась, приглашая меня к разговору:
— Ты не знаешь, что учудила эта свинья?
— Какая свинья? — я изобразил непонимание.
— Крис! Ради Бога, не будь таким тупицей.
— Извини. У меня сегодня голова плохо варит.
— Я не стану объяснять, милый. — Салли вынула письмо. — Вот, читай. Ну и сволочь! Вслух читай. Я хочу еще послушать. «Mein liebes, armes Kind», — начиналось письмо. Клаус называл Салли своей бедной крошкой, потому что, как он объяснял, боялся, что она будет страдать. Тем не менее, выхода у него нет. Он пришел к определенному решению и должен сообщить его ей. Пусть она не думает, что ему легко, он долго мучился, но тем не менее уверен, что поступает правильно. Одним словом, они должны расстаться. «Теперь я вижу, — писал Клаус, — что вел себя очень эгоистично. Я думал лишь о собственном удовольствии. Но сейчас я понимаю, что я дурно влиял на тебя. Моя дорогая крошка, ты слишком преклонялась передо мной. Если мы будем по-прежнему вместе, у тебя скоро не останется ни воли, ни ума». Клаус продолжал советовать Салли жить ради работы. «Знаю по опыту: работа — единственное, что имеет значение». Он был очень обеспокоен, как бы Салли не слишком расстроилась. «Салли, бедная крошка, ты должна быть мужественной».
К самому концу письма все стало ясно. «Несколько дней назад меня пригласили на вечеринку к леди Клайн, в один из самых аристократических домов Лондона. Там я встретил очень красивую и умную молодую девушку по имени мисс Гор-Экерсли. Она в родстве с каким-то английским лордом, имя я не расслышал, — возможно, ты знаешь, кто это такой. С тех пор мы дважды виделись и очень мило беседовали. По-моему, никогда прежде я не встречал женщину, которая бы так поняла мою душу».
— Что-то новенькое, — язвительно заметила Салли с коротким смешком, — никогда бы не подумала, что у этого парня вообще есть душа.
Тут нас прервала фрейлейн Шредер, которая, сгорая от любопытства, вошла в комнату под предлогом узнать, не желает ли Салли принять ванну. Я оставил их вдвоем, чтобы не мешать задушевному женскому разговору.
— Не могу сердиться на дурака, — сказала мне Салли позже, прохаживаясь по комнате и яростно дымя сигаретой. — Мне просто по-матерински жаль его. Но что будет с его работой, если он начнет вешаться на шею каждой встречной?
Она сделала еще один круг по комнате.
— Вот если бы у него был настоящий роман и он признался бы мне, когда все зашло достаточно далеко, тогда бы я рассердилась. А эта девчонка! Послушай, он, наверное, даже не спит с ней.
— Конечно, — согласился я. — Давай-ка лучше выпьем по коктейлю.
— Ты все-таки отличный парень, Крис! Всегда предлагаешь то что надо. Как бы я хотела влюбиться в тебя. Клаус твоего мизинца не стоит.
— Да уж, куда ему до меня.
— Надо же, наглец, еще смеет говорить, что я его обожала, — воскликнула Салли, проглатывая вустерский соус и облизывая верхнюю губу. — И самое ужасное, что действительно обожала.
Вечером, когда я зашел к ней, она что-то лихорадочно строчила.
— Я уже черт знает сколько писем ему написала и все порвала.
— Так не годится, Салли. Лучше пойдем в кино.
— Правда, милый Крис, — Салли утерла глаза кончиком носового платка, — к чему зря убиваться.
— Конечно, совсем ни к чему.
— Теперь-то я точно стану великой актрисой, хотя бы чтоб доказать ему.
— Вот это другое дело.
Мы отправились в небольшой кинотеатр на Бюловштрассе, где шел фильм о девушке, которая пожертвовала театральной карьерой ради великой любви, долга и детей. Мы так хохотали, что пришлось уйти до конца сеанса.
— Мне стало намного лучше, — сказала Салли по дороге домой.
— Ну и отлично.
— А знаешь, может, я по-настоящему и не была никогда влюблена в него.
— Мне трудно судить.
— Мне часто казалось, что я влюблена, а потом глядишь — ничего и нет. Но на этот раз, — произнесла она с сожалением, — я была совершенно уверена. А теперь все так запуталось, что я сама не разберу.
— Может, ты еще не пришла в себя от шока? — предположил я.
Салли понравилась моя мысль:
— Пожалуй, ты прав! Ты, Крис, великолепно разбираешься в женщинах, лучше всех мужчин, которых я знаю… Я уверена, что однажды ты напишешь потрясающую книгу, и она разойдется миллионными тиражами.
— Спасибо, Салли, что веришь в меня.
— А ты веришь в меня, Крис?
— Конечно, верю.
— Скажи честно.
— Ну… Я вполне уверен, что ты добьешься грандиозных успехов, только не знаю, в чем… То есть я хочу сказать, что ты многое могла бы делать, если бы старалась.
— Наверное, ты прав. — Салли задумалась. — По крайней мере, иногда я чувствую себя способной на многое. А иногда кажется, что я ни на что не гожусь. Мужчину и то не смогла удержать возле своей юбки больше месяца.
— Салли, давай не будем начинать все с начала!
— Хорошо, Крис, не будем заводить эту волынку. Пойдем, выпьем.
Несколько недель подряд мы с Салли большую часть дня проводили вместе. Свернувшись калачиком, она сидела на диване в большой грязной комнате, курила, пила яичные коктейли, беспрерывно рассуждала о будущем. В погожие дни, если мне не нужно было давать уроков, мы шли в сквер на Виттенбергплатц и, греясь на солнышке, судачили о прохожих. Все обращали внимание на Салли в ее берете канареечного цвета и потрепанной шубке, похожей на шкуру старого шелудивого пса.
— Интересно, — говорила она, — что бы эти люди сказали, если б знали, что двое жалких бродяг когда-нибудь станут самым лучшим в мире писателем и величайшей актрисой.
— Наверное, ужасно удивились бы.
— Представляешь, Крис, как, разъезжая на «мерседесах», мы будем вспоминать прошлое и думать: «А что, не так уж плохо нам жилось в те времена!»
— «Мерседесом» и сейчас неплохо обзавестись!
Мы долго говорили о богатстве, о славе, о грандиозных контрактах для Салли, о побивающих все рекорды тиражах романов, которые я когда-нибудь напишу.
— Я думаю, — сказала Салли, — быть писателем — это здорово! Ведь вот ты такой мечтатель, непрактичный, неделовой. Люди воображают, что могут преспокойно водить тебя за нос, а ты садишься и пишешь о них книгу, и всем сразу ясно, какие они сволочи, роман пользуется грандиозным успехом, а тебя ждут золотые горы.
— Боюсь, беда в том, что я не такой мечтательный.
— …мне бы только богатого любовника найти. Вот смотри… Мне не нужно больше 3000 в год, квартиры и приличной машины. Я бы пошла на что угодно, лишь бы разбогатеть. Если ты богат, ты можешь позволить себе добиваться действительно хорошего контракта; тебе не нужно хвататься за первое попавшееся предложение… И конечно, человеку, который меня содержит, я бы не изменяла.
Салли говорила все это всерьез и, очевидно, сама себе верила. Странное у нее было состояние, беспокойное, нервное. Могла вспылить безо всякой видимой причины. Беспрерывно возвращалась к тому, что надо бы начинать работать, но ничего не делала, чтобы получить работу. Родители все еще ей помогали, но жили мы очень скромно, поскольку Салли больше не желала выходить по вечерам и вообще видеться с людьми. Однажды к нам на чай зашел Фриц. Я оставил их вдвоем, а сам пошел писать письмо. Когда я вернулся, Фрица уже не было, а Салли сидела в слезах.
— Этот человек действует мне на нервы! — всхлипнула она. — Я ненавижу его! Убила бы!
Но через несколько минут она уже пришла в себя и, свернувшись на диване, задумчиво курила. Я стал смешивать яичный коктейль.
— Знаешь, странно, — сказала она вдруг, — кажется, у меня будет ребенок.
— Боже мой! — Я чуть стакан не выронил. — Неужели?
— Не знаю. Так трудно определить: месячные идут нерегулярно… Подташнивает. Может быть, что-нибудь съела?
— Не показаться ли тебе врачу?
— Наверное, надо, — Салли равнодушно зевнула. — Но спешить некуда.
— Как это некуда? Завтра же пойдешь к врачу.
— Послушай, Крис, кому, черт возьми, ты приказываешь? Я уже жалею, что заикнулась об этом. — Салли снова едва не заплакала.
— Ну ладно, будет, — поспешил я успокоить ее. — Поступай как знаешь. Мое дело сторона.
— Прости меня, дорогой. Я не хотела огрызаться. Посмотрим, как я буду себя чувствовать утром. Может, и правда пойду.
К врачу она, конечно же, не пошла, но на следующий день приободрилась и предложила:
— Давай куда-нибудь сходим вечером, Крис. Мне осточертела эта комната. Развлечемся немного!
— Правильно, Салли. Куда пойдем?
— Пошли в «Тройку», поболтаем с этим старым идиотом Бобби. Может, нальет нам по рюмочке.
От Бобби мы так ничего и не дождались, но время провели не без пользы. В тот вечер, сидя в «Тройке», мы впервые разговорились с Клайвом.

С тех пор мы почти не расставались. Надо сказать, что трезвым я его не видел ни разу. Клайв признался нам, что выпивает полбутылки виски уже перед завтраком, и у меня не было оснований ему не верить. Он частенько принимался объяснять, почему пьет так много — он, видите ли, очень несчастлив. Но почему, я так и не уразумел, поскольку Салли всякий раз перебивала его, предлагая уйти совсем, или в другой бар, или покурить, или пропустить еще по маленькой. Пила она почти столько же, сколько и Клайв. Она никогда не пьянела, но иногда у нее были такие ужасные глаза, словно их вскипятили. А слой косметики на ее лице с каждым днем становился все толще.
Клайв отличался могучим телосложением, но начинал полнеть. Чем-то он походил на дородного римского патриция. Была в нем какая-то трогательная нерешительность, что обычно притягивает людей, особенно если человек богат. Нерешительный, грустный, он вечно был озабочен тем, как бы получше провести время, и, казалось, никогда не был уверен, что ему действительно весело и что то, чем мы занимаемся, и в самом деле здорово. Приходилось его все время убеждать. «Это правда стоящее дело? А там действительно очень весело? Правда? Да, конечно, все было чудесно! Потрясающе! Ха, ха, ха!» Его буйный мальчишеский смех нарастал и резко обрывался на вопросительной ноте. Казалось, он ни на что не мог решиться без нашего одобрения. Но несмотря на то, что он обращался к нашей помощи, в его голосе мне иногда чудились странные, едва уловимые нотки сарказма. Что он думал о нас на самом деле?
Каждое утро Клайв посылал за нами машину, которая доставляла нас в отель, где он остановился. Шофер непременно привозил прелестный букет, заказанный в самом дорогом цветочном магазине на Унтер-ден-Линден. Однажды, отправляясь на урок, я условился с Салли, что присоединюсь к ним позже. Придя в отель, я обнаружил, что Клайв с Салли улетели в Дрезден. В записке Клайв многословно извинялся и предлагал мне позавтракать одному в ресторане при отеле, представляясь его гостем. Но я не стал этого делать. От одного вида главного официанта мне стало не по себе. Вечером, когда Клайв и Салли вернулись, Клайв вручил мне сувенир: сверток, в котором оказалось шесть шелковых рубашек.
— Он хотел купить тебе золотой портсигар, — шепнула мне на ухо Салли, — но я сказала, что лучше рубашки. Твои в таком виде… Кроме того, нам сейчас надо быть осмотрительными. Пусть не думает, что мы вымогатели…
Я принял подарок с благодарностью. А что мне еще оставалось? Клайв нас совершенно развратил. Разумеется, он был готов дать денег для устройства театральной карьеры Салли, он часто заговаривал об этом и так непринужденно, таким милым тоном, словно это пустяковое дело, которое можно решить спокойно, без суеты, чисто по-дружески. Но стоило ему коснуться этого предмета, его внимание тут же что-нибудь отвлекало — он переключался быстро, как ребенок. Я замечал, как Салли порой с трудом сдерживала нетерпение.
— Оставь нас вдвоем, дорогой, — бывало шепнет она мне. — Я хочу с ним серьезно переговорить.
Но как бы тактично ни пыталась она подвести его к делу, ей никогда не удавалось добиться своего. Через полчаса, когда я присоединялся к ним, Клайв улыбался, потягивая виски, Салли тоже улыбалась, стараясь скрыть свое крайнее раздражение.
«Я его обожаю», — повторяла она мне весьма торжественно всякий раз, когда мы оставались вдвоем. Она верила в свою любовь, как новообращенный в догматы веры, и очень серьезно к ней относилась. Салли обожает Клайва. Да, это ко многому обязывает — обожать миллионера. Все чаще и чаще на лице у нее появлялось выражение умиления, как у опереточной монахини. И впрямь, когда Клайв с его очаровательной нерешительностью давал особенно наглому профессиональному нищему банкноту в двадцать марок, мы обменивались взглядами, исполненными неподдельного благоговения. Выбросить такую сумму — это было какое-то чудо, что-то свыше.
Однажды Клайв был трезвее обычного. В голове у него созревали разнообразные планы. Через несколько дней мы все трое должны покинуть Берлин. Восточный экспресс доставит нас в Афины, затем мы летим в Египет, оттуда в Марсель. Из Марселя отправимся на корабле в Южную Америку. Потом Таити, Сингапур, Япония. Клайв произносил названия стран, словно станции железной дороги, как нечто вполне будничное: он уже бывал там. Он все это уже знал. Выражение скуки на его лице, небрежный тон мало-помалу придавали нелепому разговору иллюзию правдоподобия. В конце концов, он мог себе позволить и такое путешествие. Я начал всерьез верить, что он собирается предпринять эту поездку. Одним мановением руки он мог изменить нашу жизнь.
Что стало бы с нами? Однажды начав, мы бы ни за что не остановились. И никогда не смогли бы бросить его. На Салли он, конечно же, женится. Я буду занимать странную должность, что-то вроде личного секретаря без определенных обязанностей. Я вдруг отчетливо увидел себя спустя десять лет: во фланелевом костюме и черно-белых туфлях, с округлившимся подбородком, вяло разливающим спиртное в гостиной отеля, где-нибудь в Калифорнии.
— Идите сюда, смотрите, хоронят кого-то, — позвал нас Клайв.
— Кого, дорогой? — набравшись терпения, спросила Салли.
Опять Клайв отвлекся, лишь бы уйти от темы.
— Неужели не заметили? — он расхохотался. — Чрезвычайно элегантные похороны. Уже целый час процессия идет мимо нас.
Мы вышли на балкон его комнаты. Улица и впрямь была запружена народом. Хоронили Германа Мюллера. Ряды бледных коренастых клерков, чиновников, профсоюзных деятелей — пышная и однообразная процессия прусской социал-демократии устало тащилась под своими знаменами к видневшимся впереди Брандербургским воротам, на которых вечерний ветер развевал длинные черные траурные флаги.
— А кто этот малый? — спросил Клайв, посмотрев вниз. — Наверное, важная шишка?
— Бог его знает, — ответила Салли, зевая. — Погляди, Клайв, какой чудесный закат!
Она была права. Что нам до марширующих внизу немцев, усопшего и начертанных на знаменах слов. Через несколько дней, подумал я, мы утратим всякую связь с подавляющим большинством населения всего земного шара, честными тружениками, мужчинами и женщинами, зарабатывающими себе на хлеб насущный, на страховку жизни и имущества, озабоченными будущим своих детей. Вероятно, в средние века люди чувствовали то же самое, поверив, что они продали душу дьяволу. Это было удивительное, приятно-возбуждающее ощущение, но в то же время было немного страшно. «Ну вот, — говорил я себе. — Дело сделано, теперь я пропал».

На следующее утро мы прибыли в отель в обычное время. Но портье посмотрел на нас довольно странно.
— Кого вы хотите видеть, мадам?
Вопрос показался таким необычным, что мы оба рассмеялись.
— Конечно, жильца из 365 номера, — ответила Салли. — Кого же еще? Разве вы нас не узнаете?
— Боюсь, что вам это не удастся, мадам. Джентльмен из 365 номера уехал рано утром.
— Уехал? То есть его сегодня не будет? Забавно. Когда он вернется?
— Он ничего не сказал о возвращении, мадам. Он отправился в Будапешт.
Пока мы стояли, вытаращив глаза, подошел официант с запиской. «Дорогие Салли и Крис! Я не могу больше оставаться в этом проклятом городе, уезжаю немедленно. Надеюсь когда-нибудь встретиться с вами. Оставляю деньги на случай, если я забыл о чем-нибудь». В конверте лежало триста марок. Вместе с увядшими цветами, четырьмя парами туфель Салли, двумя шляпами (купленными в Дрездене) и моими шестью рубашками они составляли все наследство, доставшееся нам от Клайва. Сначала Салли рассвирепела. Потом мы оба принялись хохотать.
— Да, Крис, пожалуй, вымогатели из нас вышли никудышные, правда, милый?
Большую часть дня мы провели, обсуждая, задумал ли свой отъезд Клайв заранее. Я склонялся к тому, что нет. Я представил себе, как он переезжает из города в город, всякий раз расставаясь с новыми знакомыми примерно на один лад, и почему-то посочувствовал ему… Потом встал вопрос, что делать с деньгами. Салли решила отложить двести пятьдесят марок на одежду, полсотни мы спустили в тот же вечер.
Но эта трата не доставила нам того удовольствия, на какое мы рассчитывали. Салли плохо себя чувствовала и не смогла съесть роскошный обед, который мы заказали. Мы оба были удручены.
— Знаешь, Крис, мне кажется, что мужчины всегда будут бросать меня. Чем больше я думаю об этом, тем больше мужчин вспоминаю. Как это ужасно.
— Я никогда не брошу тебя, Салли.
— Правда, дорогой? Серьезно, я думаю, что я идеальная женщина, если ты понимаешь, о чем я говорю. Я могу увести чужого мужа, но не умею удержать его при себе долго. Мужчины кидаются очертя голову, но быстро охладевают.
— Что ж, лучше быть такой, чем гадким утенком с золотым сердцем, правда ведь?
— Я готова себе локти кусать из-за того, что унижалась перед Клайвом. Ни в коем случае нельзя было надоедать ему с деньгами. Он небось решил, что я обыкновенная потаскушка, как все остальные. А я действительно обожала его — по-своему… Если бы я вышла за него замуж, то сделала бы из него человека. Заставила бы его бросить пить.
— Ты подавала ему хороший пример.
Мы оба рассмеялись.
— Этот мерзавец мог бы по крайней мере оставить мне приличный чек.
— Не думай об этом, дорогая. Таких, как он, немало.
— Ну и черт с ним, — сказала Салли. — Мне надоело быть шлюхой. Никогда больше не взгляну на человека с деньгами.
На следующий день Салли чувствовала себя отвратительно. Мы думали — с похмелья. Все утро она пролежала в постели, а когда встала, потеряла сознание. Я хотел немедленно вызвать врача, но Салли наотрез отказалась. За чаем она снова упала в обморок и выглядела так плохо, что мы с фрейлейн Шредер послали за доктором, даже не сказав ей об этом.
Доктор долго сидел у нее. Мы с фрейлейн Шредер ждали в гостиной. К великому нашему удивлению, он так поспешно ретировался, что мы даже не успели попрощаться с ним. Я тут же прошел к Салли. Она сидела в постели с застывшей усмешкой на лице.
— Вот так, милый Кристофер, со мной сыграли первоапрельскую шутку.
— Ты о чем?
Салли попыталась улыбнуться.
— Он говорит, что у меня будет ребенок.
— О Боже мой!
— Не смотри на меня с таким ужасом, дорогой! В общем-то я ожидала этого, ты знаешь.
— Это от Клауса?
— Да.
— И что ты собираешься делать? Ну не рожать же?
Салли потянулась за сигаретой. Я тупо уставился на свои ботинки.
— А доктор не хочет?..
— Нет, он не будет. Я его сразу же спросила. Он был ужасно шокирован. Я ему сказала: «Мой дорогой, как вы думаете, что будет с несчастным младенцем, если он родится? Разве я похожа на хорошую мать?»
— И что он ответил?
— Не хочет связываться. Его, видно, заботит только собственная репутация.
— Ну что же, придется найти кого-нибудь без репутации, вот и все.
— По-моему, — сказала Салли, — надо посоветоваться с фрейлейн Шредер.
Мы отправились к фрейлейн Шредер. И правильно сделали: поначалу она слегка взволновалась, но ситуацию оценила вполне трезво. Да, она знает нужного человека. Приятельница ее приятельницы однажды попала в подобную переделку. Ей тогда нашли врача, надежного, опытного и толкового. Загвоздка только в том, что его услуги могут обойтись недешево.
— Слава Богу, — ввернула Салли, — что мы не истратили всех денег этой свиньи Клайва.
— Если хочешь знать мое мнение, то Клаус просто обязан…
— Послушай, Крис. Запомни раз и навсегда: если я увижу, что ты пишешь Клаусу, я тебе этого никогда не прощу…
— Ладно, ладно… Не буду. Я просто предложил, вот и все.

…Врач мне не понравился. Он то и дело поглаживал и пощипывал руку Салли. Однако он, похоже, был подходящей кандидатурой для этой работы. Салли ляжет в его частную клинику, как только там освободится место. Все оформляется совершенно официально. Несколькими округлыми фразами маленький юркий доктор развеял последний зловещий призрак нелегальности, нависший над всем предприятием. «Состояние здоровья пациентки, — объяснил он, — исключает возможность родов, мы выдадим ей соответствующий документ». Само собой, документ этот будет стоить дорого. Так же, впрочем, как клиника и операция. Врач хотел двести пятьдесят марок задатка. В конце концов мы уговорили его снизить цену до двухсот. Салли хотела отложить пятьдесят — на новые ночные рубашки, как она объяснила мне позже.

Наконец наступила весна. Из кафе выносили деревянные щиты на тротуар, открывались лавки мороженщиков.
Мы отправились в частную лечебницу в открытом такси. Стояла чудесная погода, настроение у Салли сильно улучшилось. Хотя фрейлейн Шредер храбрилась и пыталась улыбаться, на самом деле она чуть не рыдала. «Надеюсь, врач не еврей? — сурово спросила меня фрейлейн Мейер. — Не отдавайте ее в лапы мерзких евреев. Эти скоты вечно норовят сделать бизнес на чужом несчастье».
У Салли была уютная комната с балконом, чистая и светлая. Вечером я еще раз навестил ее. Лежа в постели, она выглядела совсем девочкой.
— Привет, милый… Пока еще не прикончили меня, видишь. Но сделали для этого все возможное… Веселенькое местечко, ты не находишь? Посмотрел бы на меня Клаус, свинья эдакая… Вот что получается, когда не понимаешь его душу…
Ее слегка лихорадило, и она много смеялась. Одна из сестер на минуту вошла в палату, как будто что-то искала, и почти сразу же вышла.
— Она страсть как хотела посмотреть на тебя, — объяснила Салли. — Видишь ли, я сказала ей, что ты — отец. Ты не возражаешь, дорогой?
— Вовсе нет. Я даже польщен.
— Так проще. Им кажется странным, если нет отца. А я не хочу, чтобы на меня косо смотрели и жалели, как бедную девушку, преданную и брошенную любовником. Не очень-то завидная роль, правда? Поэтому я сказала сестре, что мы страшно любим друг друга, но жутко стеснены в средствах и пока не можем пожениться. Мы мечтаем о том, как мы разбогатеем, станем знаменитыми и заведем семью из десяти детей. Бедняжка так расчувствовалась, что даже всплакнула. Сегодня вечером, во время дежурства, она собирается показать мне фотографии ее молодого человека. Трогательно, правда?
На следующий день фрейлейн Шредер и я пошли в лечебницу вдвоем. Салли лежала без движения, натянув простыню до подбородка.
— А, привет! Не хотите присесть? Сколько сейчас времени? — Она тяжело повернулась и потерла глаза. — Откуда эти цветы?
— Это тебе, Салли, от нас.
— Как мило с вашей стороны. — Салли безучастно улыбнулась. — Простите, у меня сегодня голова совсем дурная. Все из-за проклятого хлороформа…
Мы пробыли у нее всего несколько минут. По пути домой фрейлейн Шредер казалась ужасно расстроенной:
— Поверите ли, герр Исиву, я бы из-за родной дочери так не убивалась! Когда видишь, как бедная девочка страдает, кажется, сама бы легла вместо нее.
На следующий день Салли было уже много лучше. Мы все — фрейлейн Шредер, фрейлейн Мейер, Бобби и Фриц — пришли навестить ее. Фриц, естественно, не имел ни малейшего представления о том, почему Салли находится в клинике. Ему сказали, что ей вырезали небольшую язву, и как всегда, когда человек не в курсе, он отпускал разного рода случайные и крайне уместные замечания по поводу аистов, капусты, колясок, младенцев и даже подробно передал свежую сплетню об одной даме из берлинского высшего общества, про которую поговаривали, будто недавно она перенесла незаконную операцию. Мы с Салли старались не глядеть друг другу в глаза.
Вечером следующего дня я навестил ее в лечебнице в последний раз. Наутро ее пообещали выписать. Салли была одна, и мы вместе сидели на балконе. Она как будто пришла в себя и уже могла передвигаться по комнате.
— Я сказала сестре, что никого не хочу видеть, кроме тебя. — Салли томно зевнула. — Я так устаю от людей.
— Может, мне тоже лучше уйти?
— Нет-нет, — проговорила Салли без особого энтузиазма. — Если ты уйдешь, кто-нибудь из сестер придет сюда и начнет болтать; если я не буду оживленной и разговорчивой, они скажут, что мне нужно пробыть в этом чертовом заведении еще пару дней, а я этого не вынесу.
Она уныло глядела на тихую улицу.
— Знаешь, Крис, мне бы, пожалуй, даже хотелось родить этого ребенка… Было бы так чудесно родить его. Последние два дня я все пытаюсь представить себе, как это — быть матерью. Знаешь, прошлой ночью я долго сидела тут одна, держала на руках подушку и представляла себе, что это мой ребенок. И у меня было такое потрясающее чувство, будто я одна в целом свете. Я воображала, как он будет расти и как мне придется вечерами, уложив его спать, уходить и заниматься любовью с мерзкими старыми мужиками, чтобы заработать ему на хлеб и одежду… Тебе хорошо ухмыляться, Крис… Я правда так думала!
— Почему бы тебе не выйти замуж и не родить?
— Я не знаю… Чувствую, что потеряла веру в мужчин. Они мне просто не нужны… Даже ты, Кристофер, если бы ты сейчас вышел на улицу и тебя бы переехало такси… Я бы, конечно, переживала, но на самом деле мне было бы все равно.
— Спасибо, Салли.
Мы оба рассмеялись.
— Нет, я не то хотела сказать, дорогой. Я не имела в виду тебя лично. Не обижайся, что я так говорю. Ты же видишь, в каком я состоянии. Когда ты беременна, чувствуешь себя совсем как животное или еще там кто, защищающий детеныша. Беда только в том, что мне некого защищать. Поэтому, наверное, в последнее время я бросаюсь на людей.

Отчасти в результате этого разговора я внезапно в тот же вечер решил отменить все уроки, уехать из Берлина как можно скорее куда-нибудь на Балтийское море и засесть за работу. С Рождества я не написал ни строчки.
По-моему, Салли, когда я поделился с ней этой мыслью, почувствовала некоторое облегчение. Нам обоим нужна была какая-то перемена. Мы без особой уверенности говорили, что позже она присоединится ко мне, но уже тогда я понимал, что этого не случится. Планы у нее были очень неопределенные. Если раздобудет денег, то, может быть, отправится в Париж, или в Альпы, или в Южную Францию.
— Но, возможно, — добавляла Салли, — я просто останусь здесь и буду счастлива. Я, кажется, начинаю привыкать к этому месту.
В середине июля я вернулся в Берлин. Все это время я не имел от Салли никаких известий, кроме нескольких открыток, которыми мы обменялись в первые месяцы моего отсутствия. Я ничуть не удивился, узнав, что она съехала с квартиры.
— Конечно, я ее понимаю. Я не могла обеспечить ей удобства, на которые она вправе рассчитывать, ведь у нас даже умывальников нет в спальнях. Но все равно, для меня это было такое разочарование… Фрейлейн Боулз вела себя очень мило, не могу жаловаться. Она настояла на том, чтобы заплатить за комнату до июля. Я, конечно, имела право на эти деньги, потому что она не предупредила об отъезде до двадцать первого числа, но я бы даже не заикнулась… Она ведь такая прелестная молодая женщина.
— Салли не оставила свой новый адрес?
— Как же, оставила, и номер телефона тоже. Вы непременно позвоните ей. Она вам обрадуется. Другие джентльмены появлялись и исчезали, но вы, герр Исиву, были истинным другом. Знаете, я всегда надеялась, что вы поженитесь. Из вас бы вышла идеальная пара. Вы всегда имели на нее такое положительное влияние, да и она вас немного отвлекала, когда вы слишком уж углублялись в свои книги и занятия… О да, герр Исиву, можете смеяться, но никогда не знаешь наверняка! Может, еще не поздно.
На следующее утро фрейлейн Шредер разбудила меня в большом волнении:
— Герр Исиву, подумать только! Они закрыли Дармштадтский и Национальный банки. Не удивлюсь, если разорятся тысячи! Молочник говорит, что через две недели начнется гражданская война!
Одевшись, я тотчас вышел на улицу. Там, конечно же, толпился народ: на углу Ноллендорфплатц, возле банка, стояли мужчины с кожаными сумками и женщины с авоськами — вылитые фрейлейн Шредер. Железные решетки на окнах банка были опущены. Большинство собравшихся тупо уставились на запертую дверь. На ней висело небольшое объявление, набранное готическим шрифтом, похожее на страницу из средневековой книги. В нем говорилось, что рейхспрезидент гарантирует сохранность всех вкладов. Если верить объявлению, все было в полном порядке, только банк открывать не собирались.
Какой-то мальчишка играл с обручем. Обруч задел одну женщину. Она бросилась на него с воплем: «Эй ты, наглое отродье! Что тебе здесь нужно?» Другой женский голос подхватил: «Убирайся отсюда! Тебе здесь нечего делать!» Еще одна ехидно поинтересовалась: «У тебя что, тоже деньги в банке?» Испуганный мальчуган умчался прочь, спасаясь от ярости толпы.
Стояла сильная жара. Вечерние газеты подробно освещали новые чрезвычайные указы — казенно, сухо, официозно. Один тревожный заголовок, набранный кроваво-красным шрифтом, резко выделялся на фоне прочих: «Полный крах!» Нацистский журналист напоминал своим читателям, что завтра, 14 июля, День национальной независимости Франции и, безусловно, подчеркивалось в статье, французы в этом году будут праздновать его с особой помпой, предвкушая поражение Германии. В магазине готового платья я приобрел за двенадцать с половиной марок пару фланелевых брюк и поехал навестить Салли.
Она жила в трехкомнатной квартире, в доме, построенном в духе «колония художников», неподалеку от Брейтенбахплатц. На звонок открыла сама.
— Приветик, Крис, старая свинья!
— Привет, Салли!
— Как поживаешь?.. Будь осторожен, дорогой, ты испортишь мне прическу. Через несколько минут мне пора уходить.
Я никогда раньше не видел ее в белом. Ей шло, но лицо казалось худее и старше. У нее была новая стрижка, и волосы красиво уложены.
— Ты очаровательна, — сказал я.
— Правда? — Салли улыбнулась мечтательно и самодовольно. Я пошел за ней в гостиную. Окно во всю стену. Мебель вишневого цвета, очень низкий диван, заваленный цветастыми подушками с бахромой. С него спрыгнула и залаяла пушистая белая собачонка. Салли взяла ее на руки и принялась тискать, только что губами не касаясь.
— Freddi, mein Liebling, Du bist so-o süß!
— Твоя? — спросил я, отметив явное улучшение ее немецкого.
— Нет. Это Герды, мы вместе снимаем эту квартиру.
— Ты давно ее знаешь?
— Недели две, не больше.
— И что она за человек?
— Неплохая. Только скупало черта. Приходится платить буквально за все.
— А здесь мило.
— Ты считаешь? Да, я тоже думаю, что тут хорошо. Лучше, чем в той дыре на Ноллендорфштрассе, во всяком случае.
— Почему ты уехала? Ты что, поссорилась с фрейлейн Шредер?
— Не совсем. Просто устала от ее бесконечной болтовни. Совсем она мне заморочила голову. Все-таки она жуткая зануда.
— Фрейлейн Шредер к тебе прекрасно относится.
Салли нетерпеливо передернула плечами. Я заметил, что во время разговора она избегает смотреть мне в глаза. Воцарилось неловкое молчание. Поведение Салли меня удивило и даже смутило. Я стал уже подумывать, как бы извиниться и уйти.
Вдруг зазвонил телефон. Салли зевнула и, поставив аппарат на колени, сняла трубку:
— Привет, кто это? Да, я… Нет… Нет… Понятия не имею… Правда! Я должна угадать? — Она наморщила нос. — Это Эрвин? Нет? Поль? Нет? Подождите минуту… Дайте подумать…
— А теперь, дорогой, я должна бежать! — воскликнула Салли, закончив наконец разговор. — Опаздываю на целых два часа.
— У тебя новый хахаль?
Салли не обратила внимания на мой тон. Закурила с выражением легкого неудовольствия.
— У меня деловая встреча.
— А когда мы снова увидимся?
— Посмотрим, дорогой… У меня столько дел сейчас… Завтра я тебя извещу… Может быть, я скоро уеду во Франкфурт.
— Договорилась о работе?
— Нет, не совсем. — Салли говорила отрывисто, избегая касаться сути. — Во всяком случае, я решила до осени не ввязываться в съемки. Мне нужно как следует отдохнуть.
— У тебя, кажется, много новых друзей.
Тон ее снова стал неопределенным, нарочито небрежным.
— Да, пожалуй… Может, потому, что я слишком долго сидела на диване у фрейлейн Шредер и не видела ни одной живой души.
— Что ж, — не преминул я подколоть Салли, — надеюсь, никто из твоих друзей не держит деньги в Дармштадтском и Национальном банках.
— А что такое? — Она мигом оживилась. — Там что-то произошло?
— Ты в самом деле ничего не знаешь?
— Конечно, нет. Я не читаю газет и сегодня еще не выходила.
Я рассказал ей про кризис. Она явно встревожилась.
— Но какого черта ты не сказал мне об этом сразу? — воскликнула она нетерпеливо. — Это может быть очень серьезно.
— Извини, Салли. Я был уверен, что ты уже в курсе… Тем более, что теперь ты, вроде бы, вращаешься в финансовых кругах.
Она пропустила очередную колкость мимо ушей. Сидела нахмурившись, уйдя в себя.
— Если бы это было очень серьезно, Лео позвонил бы и сказал мне… — пробормотала она. Эта мысль, по-видимому, успокоила ее.
Мы дошли до угла, а там Салли быстро поймала такси.
— Ужасно неудобно жить так далеко, — сказала она. — Может быть, я скоро куплю машину. Кстати, — добавила она перед тем, как мы расстались, — как ты отдохнул?
— Хорошо, много купался.
— Ну что ж, дорогой, до свидания. Будет время, увидимся.
— До свидания, Салли. Будь здорова.

Через неделю она позвонила.
— Не можешь прийти прямо сейчас, Крис? Это очень важно. Я хочу, чтобы ты мне помог.
И на этот раз она была дома одна.
— Не хочешь подзаработать? — приветствовала она меня с порога.
— Конечно, хочу.
— Великолепно! Видишь ли, дело в том… — Она была в пушистом розовом халатике и казалась очень возбужденной. — Один мой знакомый собирается организовать журнал. Ужасно серьезный, художественный, с кучей замечательных фотографий — чернильницы в виде перевернутых женских головок, ну, ты знаешь, как сейчас такие штуки делаются… Суть в том, что каждый номер будет рассказывать про какую-нибудь страну, там будут статьи про обычаи, про нравы и все такое… В первом номере они хотят дать Англию и просят, чтобы я написала о типичной английской девушке. Конечно, я понятия не имею, что надо писать, вот я и подумала: ты напишешь статью под моей фамилией и получишь деньги. Я бы не хотела отказывать издателю, потому что он может мне очень даже пригодиться в других делах…
— Ладно, Салли, я постараюсь.
— О, как здорово!
— Когда это должно быть готово?
— Видишь ли, дорогой, в том-то все и дело. Статья нужна сейчас — иначе нет никакого смысла. Я обещала ее четыре дня назад, значит, надо сдать сегодня вечером… Только не слишком длинно, слов пятьсот, не больше.
— Ну что ж, сделаю что смогу…
— Прекрасно. Садись где хочешь. Вот бумага. Есть у тебя ручка? А вот словарь, если ты вдруг не знаешь, как пишется какое-нибудь слово… Я пока приму ванну.
Через сорок пять минут Салли вышла, нарядно одетая. Я уже закончил статью. Откровенно говоря, я был очень доволен своим опусом.
Она прочитала его очень внимательно, слегка нахмурив красиво подведенные брови. Окончив, отложила рукопись со вздохом:
— Прости, Крис, но это не годится.
— Не годится? — Я был просто ошарашен.
— Конечно, это настоящая литература, очень художественно и все такое…
— Тогда в чем же дело?
— Недостаточно живо, — категорично изрекла Салли. — Совсем не то, что нужно этому человеку.
Я пожал плечами:
— Что ж, очень жаль, Салли. Я старался как мог. Но я ведь не журналист, ты знаешь.
Я обиженно молчал. Самолюбие мое было задето.
— О! Идея! — воскликнула вдруг Салли, вскочив на ноги. — Я знаю, кто это сделает, если я попрошу! Как же это я раньше не догадалась? — она схватила телефон и набрала номер:
— А, привет, Курт, милый.
Она быстренько растолковала, что за статья ей нужна, и, положив трубку, объявила торжествующим тоном:
— Все в порядке! Он это сделает в два счета!.. — Выдержав для пущего эффекта паузу, она добавила: — Я звонила Курту Розенталю.
— А кто это?
— Ты что, никогда о нем не слышал? — Салли была раздосадована и изобразила крайнее изумление. — Мне всегда казалось, что ты интересуешься кино. Это самый блестящий из молодых сценаристов. Зарабатывает кучу денег. Конечно же, он сделает это только ради меня. Он говорит, что продиктует статью секретарше прямо на машинку, пока будет бриться, а потом отошлет редактору домой. Он просто чудо!
— Ты уверена, что он напишет то, что требуется редактору?
— Даже не сомневаюсь, Курт — настоящий гений! Он может все. Сейчас в свободное время он пишет роман. Он страшно занят и может диктовать только за завтраком. На днях он показал мне несколько первых глав. Ей-богу, ничего лучше я в жизни не читала.
— Подумать только!
— Да, я восхищаюсь такими, как он, — продолжала Салли, стараясь не смотреть мне в глаза. — Он ужасно честолюбив, трудится день и ночь, может сочинить все что душе угодно: сценарии, романы, пьесы, поэзию, рекламу… И нисколько не задается. Не то что некоторые молодчики: напишут по одной книжке и начинают болтать об Искусстве, воображая, что они самые великие писатели на свете… Просто с души воротит.
Хоть она меня и здорово разозлила, я все-таки не мог удержаться от смеха:
— И давно это ты ополчилась на них, Салли?
— Но я же не на тебя ополчилась, — однако взгляд отвела, — не на тебя лично.
— А с души тебя воротит от меня?
— Не знаю, в чем дело… Ты как-то изменился…
— Как же?
— Трудно объяснить. Как будто у тебя совсем нет ни честолюбия, ни охоты чего-нибудь добиться. Ты просто дилетант, а меня это бесит.
— Ну, мне очень жаль.
Но мой наигранный, шутливый тон звучал довольно натянуто. Салли хмуро уставилась на свои крошечные черные туфельки.
— Ты должен помнить, Кристофер, что я женщина. Все женщины любят, чтобы мужчины были сильными и решительными и делали карьеру. Женщине хочется по-матерински относиться к мужчине, потакать его слабостям, но в нем должна чувствоваться и сила, чтобы она могла его уважать… Если тебя интересует какая-нибудь женщина, постарайся, чтобы она не заметила, что ты не честолюбив. Иначе она будет презирать тебя.
— Ах вот оно что, понимаю… По этому принципу ты и выбираешь себе друзей, я имею в виду — новых друзей?
Она вспыхнула:
— Можешь смеяться сколько угодно. У моих новых друзей хорошие головы, деловые. И если у них много денег, то лишь потому, что они их заработали… Вот ты небось считаешь, что лучше них?
— Да, Салли, раз уж зашла об этом речь. Если они такие, как я себе представляю, то да.
— Вот и приехали, Кристофер. Именно это меня и злит: ты ленивый и самодовольный. Но говорить можно все что угодно, а ты вот докажи.
— Как же можно доказать, что один человек лучше другого? Кроме того, я так не говорил. Я сказал, что считаю себя лучше — но это всего лишь дело вкуса.
Салли не ответила. Слегка нахмурившись, она закурила.
— Ты говоришь, что я изменился, — продолжал я. — Если уж начистоту, то то же самое я подумал о тебе.
Салли, похоже, не удивилась:
— Правда, Кристофер? Может, оно и так. Не знаю… А может, ни я, ни ты не менялись. Может, мы просто сейчас увидели, какие мы на самом деле. Мы с тобой до ужаса непохожие, понимаешь?
— Да, это я заметил.
— По-моему, — сказала Салли, задумчиво куря сигарету и опустив взгляд на свои туфельки, — мы немного поднадоели друг другу.
— Возможно, — я улыбнулся в ответ. Мне все стало ясно. — Во всяком случае, из-за этого не стоит ссориться.
— Конечно, не стоит.
Повисла пауза. Потом я сказал, что мне пора. Мы оба были слегка смущены и держались подчеркнуто вежливо.
— Ты уверен, что не хочешь кофе?
— Нет, огромное спасибо.
— Может, чаю? Очень вкусный. Я получила его в подарок.
— Да нет, огромное спасибо, Салли. Лучше я пойду.
— Ты правда торопишься? — слова эти были сказаны с некоторым облегчением. — Непременно позвони мне на днях, ладно?
— Непременно, Салли.
Я уже вышел из дома и быстро пошел по улице, когда вдруг осознал, что меня душит стыд. «Маленькая дрянь», — думал я. — Но вообще-то, — говорил я себе, — я всегда знал, какая она, с самого начала. Нет, неправда. Не знал. Я обольщался — почему не быть честным перед собой, — будто она привязана ко мне. По-видимому, я ошибался, но она-то тут при чем? Все же я винил ее, я был в ярости, в ту минуту я бы, кажется, был счастлив, если бы ее хорошенько выпороли у меня на глазах. И надо же, до того глупо расстроился, что даже засомневался, а не был ли я все это время по-своему влюблен в Салли?
Хотя какая там влюбленность! Дело обстояло гораздо хуже. Дешевая гордость, ребяческая обида. И не то чтобы меня волновало ее мнение о статье — ну, может, совсем чуть-чуть. Пока речь шла о литературе, уверенность в себе защищала меня от любых ее выпадов. Нет, гораздо больше меня задело, что она стала критиковать меня как личность. Умеют же эти чертовы бабы вынуть всю душу из мужчины! Бессмысленно утешать себя тем, что у Салли лексикон и психология двенадцатилетней школьницы, что она, наконец, смешна, — я все равно знал, что из меня сделали шарлатана. И разве не был я шарлатаном в некотором роде, — разумеется, ее смехотворные доводы не имели к этому никакого отношения, но все мои претенциозные беседы с ученицами и недавно усвоенный кабинетный социализм? Конечно, был. Но она этого не знала. И мне бы ничего не стоило произвести на нее впечатление. До чего же это унизительно. Я с самого начала взял с ней неправильный тон. Краснел и пререкался, вместо того чтобы говорить снисходительно, убежденно, одним словом, быть на высоте. Я позволил мерить себя одной меркой с этим ее чертовым хлыщом Куртом. А Салли только того и ждала. После долгих месяцев я сделал одну поистине роковую ошибку: не только позволил ей судить о своем профессионализме, но еще и оказался в ее глазах ревнивцем. Да, я ревновал самым вульгарным образом. Я проклинал себя на чем свет стоит. Я сгорал от стыда от одной мысли о происшедшем.
Теперь поздно, сказанного не воротишь. Выход только один: забыть эту историю. Но, само собой, видеться с Салли стало для меня невозможным.

Прошло, наверное, дней десять, когда однажды утром ко мне заявился молодой человек небольшого роста, бледный и темноволосый, он бегло говорил на американском английском с легким акцентом. Представился он Джорджем П. Сандерзом. Он увидел мое объявление об уроках английского в «B. Z. am Mittag».
— Когда бы вы хотели начать? — спросил я его. Но молодой человек поспешно покачал головой. Нет, нет, уроки его не интересуют. Слегка разочарованный, я вежливо ждал, пока он объяснит причину своего визита. Но он, казалось, не спешил. Взял сигарету, уселся и завел непринужденный разговор о Соединенных Штатах. Бывал ли я в Чикаго? Нет? Не слышал ли я о Джеймсе Л. Шраубе? Не слышал? Молодой человек слегка вздохнул. Он был на редкость терпелив, видимо, не только со мной, но и вообще. Похоже, я не был первым, с кем он затевал подобные разговоры. Джеймс Л. Шраубе, — объяснял он, — большой человек в Чикаго: владеет сетью ресторанов и кинотеатров. У него две огромные виллы, яхта на озере Мичиган и не меньше четырех машин. Тут я начал барабанить пальцами по столу. Выражение боли скользнуло по лицу молодого человека. Он извинился, что отнимает у меня драгоценное время. О мистере Шраубе он решил рассказать мне потому, что подумал: а вдруг меня это заинтересует? — в голосе его послышался легкий упрек. И еще мистер Шраубе, если б я знал его, безусловно, поручился бы за своего друга Сандерза. Но… раз ничего не поделаешь… Впрочем, не одолжу ли я ему двести марок? Ему нужны деньги, чтобы открыть дело, это уникальный шанс, который он может упустить, если не раздобудет денег до завтрашнего утра. Долг он вернет в течение трех дней. Если я дам ему деньги, он сегодня же вечером вернется с бумагами, подтверждающими абсолютную законность этого предприятия.
Нет? Ну что ж. Он, кажется, не слишком удивился. Встал, чтобы тотчас уйти, но как истинный коммивояжер, истративший драгоценные двадцать минут на возможного покупателя, вежливо дал мне понять, что я напрасно не принял его предложения. Уже в дверях он на минуту задержался. Не знаю ли я какую-нибудь киноактрису? Он подрабатывает продажей нового крема для лица, специально против пересыхания кожи от студийных юпитеров. Им пользуются все голливудские звезды, но в Европе крем пока совершенно неизвестен. Если бы нашлось пять-шесть местных актрис, которым можно порекомендовать его, они бы получили бесплатные образцы, а в будущем поставки за пол цены.
После минутного колебания я дал ему адрес Салли. Сам толком не знаю, зачем я это сделал. Отчасти, конечно, чтобы избавиться от юнца, который, кажется, готов был снова усесться и продолжить беседу. А может, и со злости: от Салли не убудет, если она поболтает с ним часок-другой — ей же нравятся предприимчивые мужчины. А может, ей даже перепадет баночка крема, если он вообще существует. А если парень выклянчит у нее двести марок, то тоже не велика беда. Хотя вряд ли она поддастся на его уговоры.
— Как бы то ни было, — предупредил я его, — не говорите, что это я вас послал.
Он усмехнулся и сразу согласился. Наверное, он как-нибудь объяснил себе мою просьбу, поскольку ничем не выдал своего недоумения. Он вежливо приподнял шляпу и удалился. К следующему утру я совершенно забыл о его визите.

Через несколько дней Салли позвонила мне. Звонок отвлек меня от урока, и я был не очень-то любезен.
— Это ты, дорогой Кристофер?
— Я.
— Послушай, ты не можешь сейчас же прийти ко мне?
— Нет.
— О! — От моего отказа Салли, видимо, оторопела. Последовала короткая пауза, потом она предположила тоном непривычного смирения:
— Наверное, ты ужасно занят.
— Да, занят.
— В таком случае, ты не очень рассердишься, если я сама загляну?
— Зачем?
— Дорогой, — голос Салли звучал совсем обескураженно, — я не могу объяснять по телефону… Дело правда серьезное.
— А, понимаю, — я попытался вложить в свой ответ как можно больше издевки, — еще одна статья в журнал.
И все же, как только я произнес это, мы оба расхохотались.
— Крис, ты паскудник. — Голос Салли зазвенел колокольчиком, но она тут же осеклась: — Нет, дорогой мой, поверь мне, на этот раз все очень серьезно, поверь мне, правда. — После паузы она остановилась, потом с чувством добавила: — Ты единственный, кто может мне помочь.
— Ладно, ладно, — я почти оттаял. — Приходи через час.

— Дорогой мой, начну с самого начала, хорошо? Вчера утром позвонил один человек и спросил, нельзя ли зайти ко мне. Объяснил, что он по очень важному делу, и, поскольку он знал мое имя и все прочее, я, конечно, сказала: «Пожалуйста, приходите сейчас же…» И он пришел. Представился Раковским — Павлом Раковским, европейским агентом «Метро Голдвин-Мейер», и сразу заявил, что у него ко мне деловое предложение. Сказал, что они ищут актрису-англичанку, говорящую по-немецки, на роль в комедийном фильме. Снимать будут на итальянской Ривьере. Расписал все жутко убедительно: назвал режиссера, сценариста, даже оператора и постановщика не забыл. Я, конечно, ни о ком из них слыхом не слыхивала, но решила, что удивляться тут нечему. Наоборот, так даже правдоподобнее, ведь для того чтобы наврать, большинство выбрало бы знаменитостей, на которых то и дело натыкаешься в газетах. В общем, он сказал, что теперь, после встречи со мной, убежден — лучшей претендентки на роль не найти, и он практически обещает мне ее, если пробы окажутся успешными… Сам понимаешь, я ужасно загорелась и спрашиваю: а когда начнутся пробы? Он говорит, это долгое дело, поскольку ему предстоит вести переговоры со студией…
Потом мы стали разговаривать о Голливуде, он рассказывал всякие байки, вычитал небось в разных киношных журналах, хотя я почему-то уверена, что он знает их не понаслышке. Потом стал объяснять мне, как делаются звуковые эффекты и прочие киношные трюки, мне было действительно ужасно интересно, видно было, что он поработал не на одной студии. В общем, когда мы покончили с Голливудом, он пустился рассказывать мне об Америке, о своих знакомых, о гангстерах, о Нью-Йорке. Оказывается, он только что оттуда, и весь его багаж на таможне в Гамбурге. Я еще раньше удивилась, что он так бедно одет, но раз он прямо с самолета, это вполне естественно, так я решила…
А теперь обещай, что не будешь смеяться, Крис, иначе я просто не смогу рассказывать дальше. Он вдруг набросился на меня, и мы начали заниматься любовью. Поначалу я ужасно разозлилась, что за манера — смешивать дело с удовольствием, но потом сдалась: он был очень привлекательный, в русском стиле… В конце концов он пригласил меня пообедать, мы отправились к Хорчеру и съели там потрясающий обед — лучшего я в жизни не едала, хоть одно утешение. Но когда принесли счет, он сказал: «Кстати, дорогая, не можешь ли ты мне одолжить триста марок до завтра? У меня с собой одни доллары, мне надо зайти в банк поменять». Я, конечно, одолжила ему, как назло, в тот вечер у меня было много денег… А потом он сказал: «Давай закажем шампанского, отметим твой контракт». Я была не против, видно, к тому времени изрядно захмелела, и когда он предложил мне провести с ним ночь, не раздумывая согласилась. Мы пошли в один из небольших отелей на Аугсбургерштрассе — названия я не помню, но я его найду легко. Дыра еще та… В общем, я смутно помню, как закончился вечер.
Только наутро, пока он спал, я смогла спокойно все взвесить и сообразить что к чему и подумала: тут дело нечисто… Вечером я не заметила, какое у него белье, а тут буквально пришла в ужас. Важный киношник ведь должен носить шелковое, правда? Ну, а это было из чего-то невообразимого, типа верблюжей шерсти или вроде того, словно он призанял его у Иоанна Крестителя. А галстук у него был заколот самой обыкновенной металлической булавкой, какие продаются на каждом углу. Не в том дело, что вещи были потрепанные, видно было, что это просто барахло…
Я только решила выскочить из постели и пошарить у него в карманах, как он проснулся. Ну, заказали мы завтрак… Не знаю, может, он думал, что я безумно влюблена и ничего не замечу или просто не желал больше притворяться, но наутро это был совершенно другой человек — самый обыкновенный уличный бродяга. Джем он ел с ножа и, конечно, обляпал всю кровать. И еще с ужасным хлюпающим звуком высасывал желток из яйца. Я не могла удержаться от смеха, а он нахмурился и начал хамить… Потом сказал: «Я хочу пива!» На что я ответила: «Ну и что, позвони и закажи». По правде говоря, я стала его побаиваться. Он злобно сверкал глазами — прямо дикарь какой-то. Я решила, что он просто сумасшедший и лучше ему во всем потакать. А он, видно, подумал, что я дала прекрасный совет, позвонил в ресторан и долго разговаривал, потом совсем рассвирепел, потому что они, видите ли, отказались принести пиво в номер.
Теперь-то я понимаю, что он все время водил меня за нос, просто играл и делал это очень ловко. Но тут я была слишком напугана, чтобы на все обращать внимание. Мне показалось, что он чего доброго убьет меня из-за того, что ему не дали пива… Однако он просто сказал, что придется ему одеться и самому сходить вниз за пивом. Я согласилась. Ну, ждала и ждала, а он все не приходил. Тогда наконец я позвонила и спросила горничную, не видела ли она его. Та говорит: «Видела, господин уплатил и ушел час назад… Он просил, чтобы вас не беспокоили». Я так удивилась, что просто сказала: «Хорошо, спасибо…»
Смешнее всего, что я к тому времени окончательно уверилась в том, что он полоумный, и мне даже в голову не пришло, что он просто мошенник. Может, именно этого он и добивался. Во всяком случае, он оказался не таким уж полоумным. Заглянув в сумку, я обнаружила, что он прикарманил все мои денежки, как, впрочем, и сдачу от трехсот марок, которые я одолжила ему предыдущей ночью… Этот мерзавец видно решил, что я постесняюсь пойти в полицию. Вот что меня больше всего бесит. Ну ладно, я ему докажу, что он ошибается…
— Послушай, Салли, а как этот молодой человек выглядел?
— Примерно твоего роста, темноволосый, бледный. Явно не урожденный американец, говорит с акцентом…
— Ты не помнишь, не упоминал ли он человека по имени Шраубе, проживающего в Чикаго?
— Постой, постой… Ну конечно, он много рассказывал о нем. Но откуда ты знаешь, Крис?
— Понимаешь, тут такое дело… Я должен кое в чем тебе признаться… Не знаю, простишь ли ты мне когда-нибудь?
В тот же вечер мы отправились на Александерплатц. Разговор получился еще более фантастическим, чем я представлял. По крайней мере для меня. Салли если и ощущала неудобство, то никак его не показывала, разве что иногда у нее подергивалось веко. Она описывала все приключение двум полицейским, вооруженным очками, так невозмутимо, с такими подробностями, будто пришла просить, чтобы разыскали ее пропавшую болонку или зонтик, забытый в автобусе. Поначалу полицейские — оба, очевидно, почтенные отцы семейств — казалось, вот-вот лишатся самообладания. Они излишне часто тыкали ручки в фиолетовые чернила, неуверенно возили по столу локтями, прежде чем занести услышанное в протокол, разговаривали сухо и отрывисто.
— Давайте уточним насчет отеля, — сурово сказал тот, что постарше. — Надеюсь, вы с самого начала знали, что это заведение определенного сорта?
— А вы что, хотели бы, чтобы мы направились в «Бристоль»? — Тон у Салли был очень мягкий и убедительный. — Нас бы все равно не пустили туда без багажа.
— А, так у вас не было багажа? — младший полицейский с радостью ухватился за это признание как за решающее. Каллиграфическим полицейским почерком он начал аккуратно заполнять линованные листки бланков. Вдохновленный новым фактом, он не обратил ни малейшего внимания на резкое замечание Салли:
— Не имею обыкновения упаковывать чемодан, когда мужчина приглашает пообедать.
Старший, однако, сразу же за это ухватился.
— Значит, молодой человек пригласил вас… гм… в отель после того, как вы пришли в ресторан?
— Нет, только после того, как мы пообедали.
— Моя милая юная леди, — старший откинулся в кресле и заговорил назидательно-саркастическим тоном, — позвольте спросить, это что — ваше обыкновение принимать подобного рода приглашения от совершенно незнакомых людей?
Салли мило улыбнулась — сама невинность и чистосердечие:
— Но, герр комиссар, это не был совершенно посторонний человек. Это был мой жених.
Они судорожно дернулись. Младший даже сделал небольшую кляксу в центре девственно белой страницы — единственную, наверное, во всех образцово оформленных досье полицейского управления.
— Вы хотите сказать, фрейлейн Боулз, — несмотря на суровый тон, в глазах старшего сверкнул озорной огонек, — вы хотите сказать, что стали невестой этого человека, зная его всего лишь один день?
— Конечно.
— Не кажется ли вам это несколько странным?
— Да, пожалуй, — согласилась Салли с абсолютной серьезностью. — Но в наше время, вы знаете, девушка не может позволить себе, чтобы мужчина долго ждал ее. Если он просит ее руки и получает отказ, то следующего раза может и не быть. Женщин ведь кругом в избытке…
Тут старший полицейский не выдержал. Отодвинув кресло от стола, он так расхохотался, что даже побагровел. Прошла, наверное, минута, прежде чем он смог заговорить. Молодой казался значительно более чинным, но и он вытащил огромный носовой платок и притворился, что сморкается. Сморкание превратилось в сдавленное фырканье, потом перешло в гогот, и вскоре он тоже отбросил всякие попытки отнестись к Салли всерьез. Конец беседы проходил в обстановке полной непринужденности, с неуклюжими упражнениями в галантности — прямо сценка из оперы-буфф. Старший полицейский особенно разошелся, и, по-моему, оба они весьма сожалели о моем присутствии. Без меня им было бы интереснее.
— Ну что ж, фрейлейн Боулз, можете не беспокоиться, — сказали они, на прощание потрепав ее по руке. — Мы его найдем, даже если для этого придется перевернуть весь Берлин!

— Потрясающе, Салли! — воскликнул я с восхищением, как только мы отошли достаточно далеко, чтобы нас нельзя было услышать. — Ты умеешь с ними обращаться.
Салли мечтательно улыбнулась, видимо она была собой довольна:
— Ты о чем, дорогой?
— Сама не догадываешься? Надо же так рассмешить полицейских! Сказать им, что парень был твоим женихом! Просто гениально!
Но Салли не засмеялась. Наоборот. Она вдруг чуть покраснела и опустила глаза, уставившись на носки туфель. На ее лице появилось забавное, по-детски виноватое выражение:
— Понимаешь, Крис, я сказала им правду…
— Правду?
— Да, дорогой! — Впервые я видел, что Салли действительно смущена. Она затараторила: — Я просто не успела сказать тебе сегодня утром: после всего, что произошло, я бы выглядела полной идиоткой… Когда мы были в ресторане, он предложил мне выйти за него замуж, и я согласилась… Понимаешь, я подумала, что у себя в кино он, наверное, привык, что такие вещи решаются быстро. Для Голливуда же это обычное дело, и поскольку он американец, я решила, что в случае чего мы сможем легко развестись… Да и для карьеры было бы неплохо — ну то есть, если б он и правда работал в кино, да? Мы должны были пожениться сегодня, если б удалось… Теперь об этом и подумать смешно…
— Но, Салли! — Я стоял как вкопанный и смотрел на нее во все глаза. Потом рассмеялся: а что мне еще оставалось? — Ну знаешь… Ей-богу, в жизни не встречал более удивительного создания!
Салли хихикнула, точно озорной ребенок, которому случайно удалось развлечь взрослых:
— Я же всегда говорила тебе, что я чуть-чуть чокнутая. Теперь ты, может быть, мне поверишь.

Прошло больше недели, прежде чем полиция сообщила нам новости. Однажды утром ко мне заглянули два детектива. Молодой человек, соответствующий нашему описанию, взят на заметку, и за ним установлена слежка. Полиции известен его адрес, но они хотят, чтобы я опознал его до ареста. Согласен ли я пойти с ними в одну закусочную на Клейстштрассе? Его уже не раз видели там примерно в эти часы. Я мог бы опознать его, оставаясь незамеченным в толпе, и тотчас же удалиться без всякого шума и неприятностей.
Не очень-то мне понравилась эта идея, но другого выхода не было, пришлось согласиться. Закусочная была переполнена: мы пришли как раз к ланчу. Я почти сразу же заметил нашего молодого человека, он стоял у стойки, возле титана, с чашкой в руке. Одинокий, потерявший всякую бдительность, он казался довольно жалким: еще более потрепанный и еще более юный — просто молокосос. Я чуть не сказал: «Его тут нет». Но что толку? Они все равно его схватили бы. «Да, это он, — сказал я детективам. — Вон там». Они кивнули. Я повернулся и торопливо пошел вниз по улице, твердя про себя: «Никогда больше не буду помогать полицейским».

Через несколько дней ко мне зашла Салли рассказать, как закончилась эта история:
— Конечно, мне пришлось с ним повидаться. Я чувствовала себя ужасной гадиной. У него был такой несчастный вид. Он только и сказал мне: «Я думал, ты мне друг». Мне хотелось сказать, чтобы деньги он оставил себе, но он все равно их уже истратил… В полиции говорят, что он действительно бывал в Штатах, он не американец, а поляк… Слава Богу, хоть судить его не будут. Врач осмотрел его и направил в больницу. Надеюсь, с ним там будут обращаться прилично…
— Значит, он все же ненормальный?
— Думаю, да. Слегка. — Салли улыбнулась. — Не очень-то льстит мне, правда? Да, Крис, как ты думаешь, сколько ему лет? Ни за что не догадаешься.
— Я бы дал ему около двадцати.
— Шестнадцать!
— Ну да?
— Да, честно… Это дело должны были рассматривать в суде для несовершеннолетних!
Мы оба расхохотались.
— Знаешь, Салли, что мне в тебе нравится? Тебя так легко провести. Люди, которых не проведешь, ужасные зануды.
— Значит, дорогой Крис, я все еще тебе нравлюсь?
— Представь себе, да, все еще нравишься.
— Я боялась, что ты по-прежнему на меня злишься из-за того случая.
— Злился. И очень сильно.
— Но теперь уже нет?
— Нет, пожалуй.
— Нет смысла извиняться или объяснять и т. д. Со мной иногда бывает… Ты ведь понимаешь, да, Крис?
— Да, — сказал я. — Надеюсь, что да.

С тех пор я ее не видел. Недели через две, когда я как раз подумывал, не пора ли ей позвонить, пришла открытка из Парижа: «Приехала сюда прошлой ночью. Завтра напишу подробное письмо. Тысяча поцелуев». Никаких писем не последовало. Через месяц после этого пришла еще одна открытка, уже без обратного адреса: «Напишу через день или два», — сообщала она. Это было шесть лет назад.

Теперь пишу я. Когда ты прочитаешь это, Салли, — если прочитаешь, — пожалуйста, прими эти строки как искреннюю дань тебе и нашей дружбе. И пришли мне открытку.

3. На острове Рюген (Лето 1931)

Просыпаюсь я рано и в пижаме выхожу посидеть на веранде. На поля ложатся огромные тени от леса. Птицы заливаются на всю окрестность с такой сверхъестественной силой, словно звенит будильник. Березы клонятся к изрытой колеями песчаной проселочной дороге. Нежная гряда облаков проплывает над деревьями вдоль озера. Человек с велосипедом наблюдает за лошадью, пасущейся на пятачке травы возле тропинки. Хозяин хочет развязать путы, тянет лошадь обеими руками, но она уперлась и не дается. А вот пожилая женщина в наброшенной на плечи шали идет на прогулку с маленьким мальчиком. Мальчик одет в темный матросский костюм, он очень бледен, шея чем-то завязана. Вскоре они поворачивают обратно. Велосипедист проезжает мимо и что-то кричит человеку с лошадью. Голос его звучит звонко, но в утренней тишине слов не разобрать. Орет петух. Слышится скрип проезжающего мимо велосипеда. На белом столе и стульях садовой беседки сверкает роса, капли падают с тяжелой сирени. Кричит еще один петух, все ближе и громче. Мне кажется, я слышу шум моря или звон далеких колоколов.
Деревня прячется в лесу, раскинувшись влево и вверх. Она почти полностью состоит из пансионов, выстроенных в разнообразных стилях приморской архитектуры: псевдомавританском, старобаварском, под Тадж-Махал и в стиле кукольных домиков рококо с белыми узорчатыми балкончиками. За лесом начинается море. К нему можно подойти, минуя деревню по зигзагообразной тропинке, которая стремительно выводит вас на край песчаного утеса; за ним тянется пляж, а теплое и мелкое Балтийское море плещет почти у ваших ног. Эта часть бухты совсем пустынная, официальный пляж расположен за мысом. Белые, луковичной формы купола ресторана «Стрэнд» в Баабе в километре отсюда дрожат, мрея в волнах зноя.
В лесах водятся кролики, косули и гадюки. Вчера утром я видел, как борзая погналась за косулей, пересекла поле и скрылась за деревьями. Собака не могла нагнать ее, хотя казалось, она бежала быстрее, длинными грациозными прыжками, а косуля мчалась, совершая дикие дерганные движения, словно взбесившееся пианино.
Кроме меня в доме живут еще два человека. Один из них — англичанин по имени Питер Уилкинсон, мой ровесник. Другой — немецкий рабочий из Берлина по имени Отто Новак. Ему шестнадцать или семнадцать лет.
Питер, как я уже называю его (в первый же вечер мы изрядно напились и стали друзьями), — худой, щуплый и нервный. Он носит очки в роговой оправе. Когда он нервничает, то сцепив руки зажимает их между коленями. На висках у него проступают вены. Он весь трясется от клокочущего нервного смеха до тех пор, пока Отто не вскрикивает с раздражением. «Mensch, reg Dich bloss nicht so auf!»
Лицо Отто смахивает на переспелый персик. Волосы прекрасные и густые, растут низко надо лбом. Маленькие сияющие глаза полны лукавства, а улыбка — широкая, обезоруживающая и слишком невинная, чтобы быть искренней. Когда он усмехается, на цветущих, персиковых щеках появляются две большие ямочки. В настоящее время он усердно заискивает передо мной: льстит, смеется моим шуткам, не пропускает случая понимающе и хитро подмигнуть. Думаю, он смотрит на меня как на потенциального союзника в его распрях с Питером.
Сегодня утром мы все вместе купались. Питер и Отто занялись строительством большой крепости из песка. Я лежал, глядя, как яростно трудится Питер, радуясь поблескиванию песка, он свирепо разрывал его своей детской лопаткой, точно каторжник в кандалах под присмотром вооруженной охраны. За все долгое жаркое утро он ни разу не присел. Они с Отто плавали, копали, боролись, бегали наперегонки, играли на песке в футбол. Питер — тощий, но жилистый парень. В играх с Отто он держится одним чудовищным усилием воли. Воля Питера противостоит телу Отто. Отто — это его тело, Питер — одна голова. Отто двигается гибко, легко, в его движениях сквозит дикарская, неосознанная грация жестокого, но красивого зверя. Питер подгоняет свое жесткое неповоротливое тело кнутом безжалостной воли.
Отто вызывающе самонадеян. Питер купил ему эспандер, и он упражняется с ним в любое время дня и ночи. Как-то после ланча, разыскивая Питера, я заглянул в их спальню, где и обнаружил Отто, в полном одиночестве сражающегося перед зеркалом с эспандером. Ни дать ни взять Лаокоон.
— Смотри, Кристоф! — выдохнул он, — видишь, я могу их сжать. Все пять пружин!
У Отто действительно для его возраста превосходно развитые плечи и грудь — но тело все-таки несколько непропорционально.
Красивые мужественные линии торса конусом сходят к нелепым маленьким ягодицам и тощим мальчишечьим ногам. А ежедневные сражения с эспандером еще больше увеличивают диспропорцию.

В тот вечер Отто перегрелся на солнце и рано завалился спать из-за головной боли. Мы с Питером отправились в деревню вдвоем. В баварском кафе, где оркестр производил адский шум, Питер весь вечер кричал мне в ухо, рассказывая историю своей жизни.
Питер младший в семье. У него две сестры, обе замужем. Одна живет за городом и занимается охотой. Другая принадлежит к тем, кого в газетах называют «хозяйка модного салона». Старший брат Питера — ученый-исследователь. Он участвовал в экспедициях в Конго, на Новые Гебридские острова и на Большой Барьерный риф. Играет в шахматы, говорит голосом шестидесятилетнего старика и никогда, насколько Питеру известно, не был близок с женщинами. Единственный член семьи, с кем Питер в настоящее время общается, — его сестра-охотница, но они редко видятся, поскольку Питер ненавидит зятя.
В детстве Питер был очень болезненным ребенком. В подготовительную школу он не ходил, но когда ему исполнилось тринадцать, отец отправил его в частную школу. Мать была против решения отца, и ссора их продолжалась до тех пор, пока у Питера, при содействии матери, не развилась сердечная болезнь, после чего в конце второго семестра его забрали домой. Вырвавшись на свободу, Питер возненавидел мать за то, что она своими неумеренными ласками и нежностями довела его до нервного истощения. Она поняла, что он не простит ей, и так как Питер был единственным из детей, кого она любила, сама заболела и вскоре умерла.
Но было уже слишком поздно снова отправлять его в школу, поэтому мистер Уилкинсон нанял репетитора — глубоко религиозного молодого человека, который собирался стать священником. У него были курчавые волосы и греческий подбородок; зимой он принимал холодные ванны. Мистер Уилкинсон невзлюбил его с первого же дня, старший брат язвительно прохаживался на его счет, поэтому Питер сразу же горячо встал на его защиту. Они бродили по Озерному краю и обсуждали смысл Евхаристии посреди сурового пейзажа пустоши. В результате этих разговоров и образовался сложный эмоциональный клубок. Однажды вечером все разрешилось страшным скандалом в амбаре. На следующее утро учитель уехал, оставив письмо на десяти страницах. Питер подумывал о самоубийстве. Позже он краем уха услышал, что учитель отпустил усы и уехал в Австралию. Затем ему взяли нового учителя, и в конце концов он поступил в Оксфорд.
Испытывая ненависть к делу отца и научным изысканиям брата, он сделал своей религией музыку и литературу. Весь первый год ему очень нравилось в Оксфорде. Он ходил на званые чаепития и отваживался вступать в разговоры. К его радости и удивлению, люди вроде бы прислушивались к тому, что он говорил. Но когда он начал выступать слишком часто, то заметил, что на лицах слушателей появляется легкое замешательство. «Вот так всегда, — сказал Питер, — вечно я беру фальшивую ноту».
Еще в годы его детства в большом родительском доме, расположенном в фешенебельном районе Лондона — с четырьмя ванными комнатами и гаражом на три машины, — где всегда кормили до отвала, семья Уилкинсонов медленно разваливалась, словно в ней что-то подгнило. Мистер Уилкинсон с его больными почками, с его виски и умением «управлять людьми», жалкий и потерянный, все время злился и рычал, как сердитый старый пес, на детей, когда они проходили мимо. За едой все молчали. Избегая глядеть друг другу в глаза, домочадцы торопились к себе наверх, чтобы написать близким друзьям письма, полные ненависти и сарказма. Только Питеру было некому писать. Он запирался в своей безвкусно и роскошно обставленной спальне и жадно глотал книги.
Теперь так же все разваливалось в Оксфорде. Питер уже не ходил на чаепития. Он целыми днями занимался, и перед экзаменами у него случился нервный срыв. Доктор посоветовал полностью переменить обстановку, найти какое-нибудь занятие по вкусу. Отец разрешил ему поехать на ферму в Девоншире, а затем стал поговаривать о бизнесе. Мистеру Уилкинсону так и не удалось убедить своих детей хотя бы из вежливости поинтересоваться источником их доходов. Они были неприступны, каждый жил в своем мире. Одна из дочерей собиралась выйти замуж за пэра, другая часто охотилась с принцем Уэльским. Старший сын читал лекции в Королевском географическом обществе. Лишь Питер ничем не оправдывал своего существования. Другие дети вели себя эгоистично, но они знали, чего хотят. Питер тоже вел себя эгоистично, но не знал, чего он хочет.
Однако в решающий момент умер его дядя, брат матери. Он жил в Канаде. Видел Питера однажды ребенком и привязался к нему, потому и завещал ему все свои деньги — не очень много, но достаточно для сносного существования.
Питер отправился в Париж и начал заниматься музыкой. Учитель сказал ему, что из него в лучшем случае выйдет сносный второсортный дилетант, но он стал еще упорней заниматься, работал, просто чтобы ни о чем не думать, и снова получил нервный срыв, — правда, менее серьезный, чем первый. Чувствуя, что сходит с ума, он приехал в Лондон и обнаружил дома одного отца. В первый же вечер между ними произошла ужасная ссора, после чего они едва обменялись парой фраз. Через неделю молчания и сытных трапез у Питера развилась мания убийства. Во время завтрака он не мог оторвать взгляда от прыща на горле отца. Вертел в руках хлебный нож. Внезапно левая часть лица начала подергиваться. Она дергалась так, что ему пришлось прижать щеку рукой. Он был уверен, что отец заметил тик и нарочно отмалчивается — то есть сознательно мучает его. Наконец, Питер не выдержал. Он вскочил и поспешил из комнаты в сад, где бросился ничком на мокрую лужайку. Так он и лежал, слишком испуганный, чтобы пошевелиться. Через четверть часа тик прекратился.
В тот вечер Питер ушел на Риджент-стрит и подцепил проститутку. Они отправились к ней домой и проболтали несколько часов подряд. Он рассказывал ей о своих домашних неурядицах, дал десять фунтов и ушел, даже не поцеловав ее. На следующее утро на левом бедре у него появилась таинственная сыпь. Доктор затруднялся объяснить ее происхождение, но выписал мазь. Сыпь стала слабее, но не проходила целый месяц. Вскоре после эпизода на Риджент-стрит у Питера снова начал дергаться левый глаз.
Уже некоторое время он тешил себя мыслью пойти к психоаналитику. Окончательный выбор пал на ортодоксального фрейдиста с сонным и раздражительным голосом и огромными ступнями. Питеру он сразу же не понравился, о чем тот и не преминул ему сообщить. Фрейдист записал что-то на листке бумаги, но как будто не оскорбился. Впоследствии Питер обнаружил, что все его интересы сосредоточились на китайском искусстве. Они встречались три раза в неделю, и каждый визит стоил две гинеи.
Через полгода Питер бросил посещать фрейдиста и стал ходить к новому психоаналитику — финской даме с белыми волосами и очень разговорчивой. С ней было легко. Он рассказывал ей как мог все, что в своей жизни делал, говорил, думал, о чем мечтал. Иногда, в минуты уныния, сочинял явные небылицы или повторял анекдоты, вычитанные из журналов. Потом признавался во лжи, и они обсуждали мотивы его поведения, соглашаясь, что они очень интересны.
Питеру снились сны, и каждый раз это давало пищу для бесед на несколько следующих недель. Психоанализ продолжался почти два года, но так ничем и не кончился.
Наконец Питеру изрядно надоела дама-психоаналитик. Он прослышал о хорошем берлинском враче. Что ж, почему бы и нет? Во всяком случае, хоть какая-то перемена. А также экономия. Берлинский специалист брал всего пятнадцать марок за визит.
— Ты все еще ходишь к нему? — спросил я.
— Нет… — улыбнулся Питер. — Я не могу себе этого позволить.
В прошлом месяце, через день или два после приезда, Питер поехал купаться в озере Ванзее. Вода была еще прохладная, и народу было немного. Питер заметил паренька, кувыркавшегося на песке. Потом этот паренек подошел и попросил прикурить. Они разговорились. Это был Отто Новак.
— Отто ужаснулся, когда я рассказал ему о психоаналитике. «Что? — сказал он, — ты платил ему пятнадцать марок в день только за то, что он соизволил с тобой беседовать? Да за десять марок я буду разговаривать с тобой с утра до вечера и с вечера до утра!» — Питер затрясся от смеха, залился краской и стиснул руки между коленями.

Интересно, что предложение Отто использовать его в качестве психоаналитика было не так уж абсурдно. Как многие люди с сильным животным инстинктом, он и впрямь при желании мог исцелять. В такие минуты его действия в отношении Питера были безукоризненно верными.
Сидит, например, Питер за столом, сгорбился, углы рта опущены — живая история болезни его извращенного, дорогостоящего воспитания с детскими страхами и прочим. Тут входит Отто, ухмыляется, на щеках его ямочки, он валится на стул, хлопает Питера по плечу, потирает руки и ни к селу ни к городу восклицает: «Ja, ja… so ist die Sache!» Питер сразу же преображается. Он расслабляется, напряженность рта исчезает вместе с затравленным взглядом. Пока очарование длится, он ведет себя как нормальный человек.
Питер говорит, что до встречи с Отто он так боялся инфекции, что, погладив кошку, всякий раз протирал руки карболкой. Теперь он часто пьет из одного стакана с Отто, пользуется его губкой и ест из одной с ним тарелки.
В Курхаузе и в кафе на озере начался танцевальный сезон. Мы увидели объявления о первом танцевальном вечере два дня назад, когда прогуливались вечером по главной улице деревни. Я заметил, что Отто с тоской смотрит на афишу, и Питер обратил на это внимание. Оба они, однако, воздержались от комментария.
Вчера было прохладно и влажно. Отто предложил нанять лодку и поехать на озеро удить рыбу. Питеру понравился этот план, и он сразу же согласился. Но просидев с удочкой сорок пять минут под мелким моросящим дождем, он начал злиться. А на обратном пути Отто плюхал по воде веслами, сначала потому, что не умел грести, потом просто чтобы подразнить Питера. Тот уже не на шутку разозлился и стал ругаться. Отто надулся.
После ужина Отто объявил, что он собирается потанцевать в Курхаузе. Питер принял это сообщение, не проронив ни слова, в зловещем молчании, углы рта у него опустились, но Отто, то ли действительно не догадываясь о его недовольстве, то ли нарочно не замечая, решил, что вопрос решен.
После его ухода мы с Питером уселись наверху в моей холодной комнате, слушая, как дождь барабанит по стеклу.
— Я знал, что долго продолжаться это не может, — сказал Питер угрюмо. — Это только начало. Вот увидишь.
— Чепуха, Питер. Начало чего? Вполне естественно, что Отто иногда хочет потанцевать. Нельзя быть таким эгоистом.
— Да, знаю, знаю. Я как всегда ужасно непоследователен. Но все равно, это только начало.
К моему удивлению, я оказался прав. Не было еще и десяти вечера, когда Отто вернулся. Он был разочарован. Было совсем мало народу, и оркестр играл плохо.
— Я больше никогда туда не пойду, — добавил он с томной улыбкой. — Теперь буду проводить все вечера с тобой и Кристофом. Гораздо веселее, когда мы вместе.

Вчера утром, когда мы лежали на пляже в своей укрепленной песчаной крепости, к нам подошел маленький человек с голубыми глазами хорька и небольшими усиками и попросил у нас разрешения присоединиться к игре. Отто, относившийся к незнакомым людям с чрезвычайным воодушевлением, тотчас согласился, так что нам с Питером оставалось только последовать его примеру, чтобы не показаться невежами.
Маленький человек, представившийся хирургом берлинского госпиталя, сразу же принялся командовать, указав места, которые нам следовало занять. Он очень настаивал на этом, то и дело приказывая мне отойти назад, когда я пытался чуть-чуть продвинуться, чтобы бросать не с такого далекого расстояния. Потом оказалось, что Питер вообще бросает не так как нужно; чтобы показать, как это делается, маленький доктор приостановил игру. Сначала Питер ухмылялся, потом разозлился и нагрубил доктору, но тот остался невозмутим.
— Ты весь как деревянный, — объяснил он, улыбаясь. — Это неправильно. Попробуй еще раз, а я буду держать руку у тебя на плече, чтобы посмотреть, действительно ли ты расслабился… Нет. Опять нет!
Он прямо сиял, как будто неудача Питера означала триумф его собственных методов обучения. Он встретился взглядом с Отто. Отто понимающе улыбнулся.
Встреча с доктором испортила настроение Питеру на весь день. Чтобы подразнить его, Отто притворился, будто доктор ему очень нравится:
— Вот с таким парнем мне хотелось бы дружить, — сказал он со злорадной усмешкой. — Настоящий спортсмен. Тебе нужно заняться спортом, Питер! Тогда у тебя будет такая же фигура, как у него!
Будь Питер в другом настроении, это замечание, вероятно, рассмешило бы его. Но сейчас он ужасно рассердился.
— Иди к своему доктору, если он так тебе нравится!
Отто лукаво улыбнулся.
— Он меня не звал пока.
Вечером Отто отправился на танцы в Курхауз и не возвращался допоздна.

В деревне наплыв туристов. Пляж возле пирса со множеством флагов походит на средневековый лагерь. У каждой семьи огромный плетеный шезлонг с навесом, и над каждым из них развевается флаг. Есть тут флаги немецких городов — Гамбурга, Ганновера, Дрездена, Ростока и Берлина, так же, как национальные, республиканские и нацистские флаги. Каждый шезлонг окружен низким песчаным бастионом, на котором оккупанты выложили шишками надписи: Waldesruh! Familie Walter. Stahlhelm. Heil Hitler! Многие форты украшены нацистской свастикой. Однажды утром я увидел ребенка лет пяти совершенно голого, одиноко маршировавшего с флагом, где была изображена свастика, и распевающего «Deutschland über alles».
Маленький доктор упивается всем этим. Почти каждое утро он приезжает в наш форт как миссионер.
— Вам нужно перебраться на другой пляж, — говорит он. — Там гораздо веселее. Я представлю вас симпатичным девушкам. И молодые люди там просто замечательные! Я как врач могу засвидетельствовать. На днях я побывал в Хиддензее. Одни евреи! Какая радость вернуться сюда и увидеть настоящих арийцев!
— Пошли на другой пляж, — уговаривал нас Отто. — Здесь так скучно. Ни одной живой души.
— Если хочешь, можешь идти, — огрызнулся Питер с едким сарказмом в голосе. — Боюсь, я там придусь не ко двору. У моей бабушки в жилах текла испанская кровь.
Но маленький доктор не оставлял нас в покое. Наше сопротивление и более или менее явная неприязнь, в сущности, только вдохновляли его. А тут еще Отто. Он всегда предавал нас. Однажды, когда доктор восторженно витийствовал о Гитлере, Отто сказал:
— Напрасно вы говорите это Кристофу, герр доктор. Он коммунист!
Заявление Отто привело доктора в восторг. Голубые глазки хорька победно засверкали. Он с нежностью положил руки мне на плечи.
— Но вы не можете быть коммунистом! Не можете!
— Почему же не могу? — спросил я холодно, отодвигаясь от него. Меня бесило, когда он дотрагивался до меня.
— Потому что такого понятия, как коммунизм, в природе не существует. Это просто галлюцинация. Психическая болезнь. Люди просто воображают, что они коммунисты.
— Кто же они тогда?
Но он не слушал. Он смотрел на меня в упор с победоносной улыбкой хорька.
— Пять лет назад я думал, как и вы. Но моя работа в клинике убедила меня, что коммунизм — просто галлюцинация. Людям нужны дисциплина и самоконтроль. Могу сказать это вам как врач. Знаю по собственному опыту.

В то утро мы были у меня в комнате, собираясь идти купаться. Обстановка была накаленная, поскольку у Питера и Отто еще до завтрака произошла какая-то ссора в спальне. Я переворачивал страницы книги, не обращая на них внимания. Вдруг Питер сильно ударил Отто по щеке. Они тут же сцепились и закружились по комнате, ударяясь о стулья. Я глядел на них, стараясь увернуться от их кулаков. Это было смешно, но в то же время очень неприятно. Ненависть совершенно изуродовала знакомые лица. Затем Отто повалил Питера на землю и начал выкручивать ему руки.
— Получил свое? — твердил он, широко улыбаясь, и в этот момент он был поистине страшен с исказившимся от злобы лицом. Я знал, что Отто рад моему присутствию — ведь оно означало для Питера еще большее унижение. Поэтому я засмеялся, сделав вид, что принимаю все за шутку, и вышел из комнаты. Я пошел через лес в Баабе и там искупался. Я чувствовал, что не в силах видеть их обоих в ближайшие часы.
Если Отто жаждет унизить Питера, то и Питер не прочь уязвить Отто, но иначе. Он хотел бы заставить Отто подчиняться его воле, а Отто инстинктивно этому противится. Отто — натурально, примитивно эгоистичен, это здоровый животный эгоизм. Если в комнате два стула, он без колебания возьмет себе более удобный, ему даже в голову не придет уступить Питеру. Эгоизм Питера значительно менее явный, более рафинированный и извращенный. Если к нему правильно подступиться, он принесет любую жертву, какой бы неразумной и ненужной она ни была. Но когда Отто занимает лучший стул как бы по праву, Питеру видится в этом вызов, не принять который у него не хватает духу. Думаю, с их характерами из этой ситуации реального выхода нет. Питер вынужден продолжать борьбу. Если он наконец прекратит ее, это будет попросту означать, что он утратил к Отто всякий интерес.
Поистине губительной для их отношений является неизбежная скука. Для Питера вполне естественно скучать рядом с Отто; у них нет никаких общих интересов, но чувствительный Питер никогда этого не признает. Когда Отто, которому нет надобности притворяться, говорит: «До чего же здесь скучно!» — я неизменно вижу, как Питер морщится, словно от зубной боли. Однако Отто скучает меньше, чем Питер, общество Питера его забавляет, и он охотно проводит с ним большую часть дня. Часто, когда Отто мелет языком часами без перерыва, я вижу, что Питеру хотелось бы, чтобы тот угомонился и убрался прочь. Но признать это значит для Питера признать свое полное поражение, поэтому он только смеется и потирает руки, молчаливо призывая меня в свидетели: «Не правда ли, какой забавный? Просто прелесть!»

Возвращаясь домой через лес после купания, я увидел, как маленький, похожий на хорька доктор спешит ко мне навстречу. Повернуть назад было слишком поздно. Я сказал «доброе утро» так вежливо и холодно, как только мог. Доктор был в спортивных шортах и в свитере, он объяснил, что бежал через лес.
— Но я уже возвращаюсь, — добавил он. — Не хотите ли пробежаться со мной?
— Боюсь что нет, — сказал я опрометчиво. — Понимаете, я вывихнул вчера лодыжку.
Я чуть не прикусил себе язык, увидев торжествующий огонек в его глазах.
— А, вы растянули связки? Позвольте мне посмотреть!
Скорчившись от отвращения, я вынужден был подчиниться его пальцам-щупальцам.
По дороге доктор начал меня расспрашивать о Питере и Отто и то и дело оборачивался, чтобы взглянуть на мою реакцию после очередного едкого и колкого выпада. Его распирало от любопытства.
— Работа в клинике научила меня, что таким юношам помогать бесполезно. Ваш друг очень щедр и добр, но он совершает большую ошибку. Подобный тип всегда возвращается к исходному состоянию. Но с научной точки зрения я нахожу его чрезвычайно интересным.
Словно собравшись сказать что-то очень значительное, доктор вдруг остановился посредине тропинки, на минуту замолчал, чтобы привлечь мое внимание, и улыбаясь произнес:
— У него голова преступника.
— А вы считаете, что люди с головами преступников должны быть брошены на произвол судьбы, чтобы стать ими?
— Конечно, нет. Я верю в дисциплину. Таких юношей следует отправлять в трудовые лагеря.
— И что же вы намерены с ними там делать? Вы говорите, что их нельзя изменить, значит, вы будете держать их взаперти до конца жизни?
Доктор довольно рассмеялся, как будто сумел оценить шутку, хоть и направленную против него самого. Он ласково дотронулся до моей руки:
— Вы идеалист! Не думайте, будто я не понимаю ваших взглядов. Но они антинаучны, совершенно антинаучны. Вы и ваш друг не понимаете таких юношей, как Отто. Я понимаю их. Каждую неделю один или двое таких приходят ко мне в клинику, и я оперирую им аденоиды, или сосцевидный отросток, или гланды. Так что, как видите, я их знаю насквозь.
— Точнее, вы знаете их горло и уши.
Возможно, я недостаточно хорошо говорю по-немецки, чтобы выразить мою мысль. Во всяком случае доктор полностью проигнорировал последнее замечание.
— Мне хорошо знаком этот тип, — повторил он. — Это неприятный, дегенеративный тип. Из них ничего не сделаешь. И гланды у них всегда увеличены.

Между Питером и Отто постоянно происходят маленькие стычки, однако я не могу сказать, что жить с ними неприятно. Сейчас я целиком поглощен новой книгой. Размышляя над ней, я нередко совершаю долгие одинокие прогулки. Я все чаще и чаще нахожу предлоги, чтобы оставить их вдвоем, это эгоистично, потому что когда я с ними, мне подчас удается приостановить ссору, изменив тему разговора или пошутив. Я знаю, что Питер обижается на мои уходы.
— Ты прямо настоящий аскет, — сказал он мне язвительно. — Вечно куда-то скрываешься, чтобы не мешали твоим размышлениям.
Однажды, когда я сидел в кафе возле мола, слушая оркестр, я увидел Питера и Отто. Они шли мимо.
— А, вот где ты прячешься! — закричал Питер.
Я увидел, что в эту минуту он действительно испытывал ко мне неприязнь.
Однажды вечером мы втроем шли по главной улице, заполненной туристами. Отто сказал Питеру с презрительной усмешкой:
— Тебе обязательно смотреть в ту же сторону, куда я смотрю?
Удивительно точно подмечено. Когда бы Отто ни поворачивал голову, чтобы поглазеть на девушку, Питер механически следовал за ним глазами с инстинктивной ревностью. Мы прошли мимо окна фотоателье, в котором каждый день выставляются фотографии, сделанные пляжными фотографами. Отто остановился, чтобы внимательно рассмотреть одну из фотографий, как будто ее сюжет особенно привлек его. Я увидел, как губы Питера сжались. Он боролся с собой, но не мог противиться собственному ревнивому любопытству — и тоже остановился. Это была фотография старого жирного человека с длинной бородой, размахивавшего флагом Берлина. Отто, увидев, что его ловушка сработала, зло рассмеялся.
После ужина Отто всякий раз идет на танцы в Курхауз или в кафе у озера. Он больше не считает нужным спрашивать у Питера разрешения, он получил право самому распоряжаться своими вечерами. Мы с Питером тоже обычно выходим в деревню. Долго стоим на молу, облокотившись на перила, и молчим, глядя на дешевую бижутерию огней Курхауза, отражающихся в темной воде; каждый погружен в свои мысли. Иногда заходим в баварское кафе, и Питер непременно напивается — его жесткий, пуританский рот слегка кривится от отвращения, когда он подносит к губам стакан. Я ничего не говорю. Слишком многое можно было бы сказать. Я знаю, что Питер провоцирует меня на колкости в адрес Отто — это принесло бы ему огромное облегчение, дало бы выход его гневу. Я этого не делаю и пью, поддерживая бесцельный разговор о книгах, концертах и пьесах. Позже, когда мы возвращаемся домой, Питер постепенно ускоряет шаг, пока мы не входим в дом — тут он покидает меня, взбегая по лестнице в свою спальню. Обычно мы приходим не раньше начала первого; Отто как правило еще нет. За железнодорожной станцией находится лагерь отдыха для детей из гамбургских трущоб. Отто знает одну учительницу оттуда, и почти каждый вечер они вместе ходят на танцы. Иногда девушка с отрядом маленьких ребятишек марширует мимо нашего дома. Дети заглядывают в окна и, увидев Отто, отпускают не по возрасту взрослые шутки. Они слегка подталкивают и дергают за руку свою учительницу, чтобы уговорить ее тоже взглянуть вверх.
Девушка застенчиво улыбается и бросает на Отто взгляд из-под ресниц, а в это время Отто, следя за ними из-за занавески, бормочет сквозь стиснутые зубы: «Сука… сука… сука…» Это приставание раздражает его. Мы то и дело сталкиваемся с детьми из лагеря, когда гуляем в лесу. Дети маршируют и поют патриотические песни пронзительными как у птиц голосами. Мы издалека слышим, как они приближаются, и быстро поворачиваем обратно. Как говорит Питер, это смахивает на капитана Крюка и крокодила из «Питера Пэна».
Питер устроил сцену, и Отто сказал своей подруге, чтобы она не проводила больше свой отряд под его окнами. Но теперь они начали купаться на нашем пляже, неподалеку от крепости. В то утро, когда это впервые случилось, Отто не сводил с них взгляда. Питер сидел погруженный в мрачное молчание.
— Что с тобой сегодня, Питер? — сказал Отто. — Почему ты на меня злишься?
— Злюсь на тебя? — Питер дико расхохотался.
— Что ж, ладно. — Отто вскочил. — Моя компания тебя не устраивает.
И, перепрыгнув через крепостной вал нашего бастиона, он пустился бежать вдоль пляжа к учительнице и ее питомцам, весьма эффектно демонстрируя свои скульптурные формы.

Вчера вечером в Курхаузе был праздничный бал. В припадке необычайного благородства Отто пообещал Питеру прийти не позже, чем без четверти час, так что Питер ждал его, читая книгу. Я не чувствовал усталости и решил закончить главу, поэтому предложил ему прийти ко мне в комнату и ждать там.
Я работал. Питер читал. Время текло медленно. Вдруг я взглянул на часы и обнаружил, что уже четверть второго. Питер задремал в кресле. Как раз в тот момент, когда я раздумывал, будить его или нет, я услышал, как Отто поднимается по лестнице. Чувствовалось, что он пьян. Не найдя никого в их комнате, он с шумом распахнул мою дверь. Питер вздрогнул.
Отто улыбаясь стоял, лениво прислонясь к дверному косяку. Отпустив мне полупьяное приветствие, он обратился к Питеру:
— Ты все это время читал?
— Да, — сказал Питер сдержанно.
— Зачем? — Отто бессмысленно улыбнулся.
— Потому что я не мог уснуть.
— Почему ты не мог уснуть?
— Ты прекрасно знаешь, — процедил Питер сквозь зубы.
Отто зевнул в своей до предела оскорбительной манере.
— Не знаю и знать не хочу… Не поднимай шума.
Питер встал.
— Свинья, — сказал он, ударив Отто по лицу ладонью. Отто не пытался защищаться. Своими яркими маленькими глазками он ужасно мстительно посмотрел на Питера.
— Отлично. — Язык у него заплетался. — Завтра я возвращаюсь в Берлин.
Он нетвердо повернулся на каблуках.
— Отто, постой, — сказал Питер. Я видел, что еще минута, и у него брызнут слезы от бессильной ярости. Он последовал за Отто на лестничную площадку.
— Ах, оставь меня в покое, — сказал Отто. — Я устал от тебя. Я хочу спать. Завтра я возвращаюсь в Берлин.
На следующее утро, однако, мир был восстановлен, хотя и дорогой ценой. Раскаянье Отто вылилось в неожиданную вспышку родственных чувств.
— Я тут наслаждаюсь жизнью и даже не вспоминаю о семье… Бедная мама должна работать как лошадь, а у нее так плохо с легкими… Давай пошлем ей денег, а, Питер? Пошлем ей пятьдесят марок…
Щедрость Отто напомнила ему о собственных нуждах. Кроме денег для фрау Новак, Питера убедили дать Отто сто восемьдесят марок на новый костюм, а также пару туфель, халат и шляпу.
В ответ на эти траты Отто предложил прекратить всякие отношения с учительницей. Как выяснилось, она все равно собиралась уезжать. После ужина мы видели, что она прогуливается возле нашего дома.
— Пусть ждет, пока не устанет, — сказал Отто. — Я не собираюсь выходить к ней.
Тогда девушка, расхрабрившись, принялась насвистывать, чем вызвала у Отто взрыв ликования. Распахнув окно, он стал отплясывать, размахивал руками и отвратительно гримасничал перед учительницей, которая, казалось, лишилась дара речи от удивления при виде этого небывалого представления.
— Убирайся отсюда! — завопил Отто. — Уходи!
Девушка повернулась и медленно пошла прочь. Трогательная ее фигурка исчезла в надвигающейся тьме.
— Мне кажется, тебе бы следовало попрощаться с ней, — сказал Питер, который мог себе позволить быть великодушным теперь, когда враг был обращен в бегство.
Но Отто не слушал его.
— На что мне сдались эти поганые девчонки? Каждый вечер надоедают мне со своими танцами… А ты знаешь, Питер, какой я — меня так легко уговорить… Конечно, с моей стороны было ужасно оставлять тебя одного, но что я мог сделать? Это они во всем виноваты, правда…

Началась новая полоса нашей жизни. Решимость Отто длилась недолго. Большую часть дня мы с Питером проводили в одиночестве. Учительница уехала, а вместе с нею у Отто пропала последняя охота купаться с нами возле крепости. Теперь он каждое утро идет на пляж у пирса, чтобы пофлиртовать и поиграть в мяч со своими вечерними партнерами по танцам. Маленький доктор тоже исчез, и мы с Питером можем свободно купаться и лентяйничать на солнце без всякой атлетики сколько душе угодно.
После ужина Отто начинает готовиться к танцам — это целый ритуал. Сидя в спальне, я слышу шаги Питера на площадке, легкие и пружинистые. Это единственное время дня, когда Питер чувствует себя вправе не обращать на Отто никакого внимания. Он стучится ко мне в дверь, и я тотчас захлопываю книгу. Я уже сходил в деревню за мятными сливками. Питер прощается с Отто с напрасной и слабой надеждой, что, может быть, хоть сегодня он наконец-то будет пунктуален.
— Итак, до половины первого…
— До часа, — торгуется Отто.
— Хорошо, — уступает Питер, — до часа. Но не опаздывай.
— Не опоздаю, Питер.
Распахнув садовую калитку, мы пересекаем дорогу по направлению к лесу, Отто машет нам с балкона. Мне нужно быть осторожным и спрятать мятные сливки под пальто, чтобы он не увидел их. Виновато хихикая и пожирая сливки, мы идем по лесной тропе в Баабе. Теперь мы все вечера проводим в Баабе. Нам нравится там больше, чем в нашей деревне. Единственная песчаная улица застроена домами с низкими крышами, стоящими среди сосен. От нее веет колониальной романтикой. Она напоминает полуразвалившееся заброшенное поселение где-нибудь в лесной глуши, куда люди приезжают взглянуть на несуществующий прииск и, не имея средств, оседают там на всю жизнь.
В маленьком ресторанчике мы едим клубнику со взбитыми сливками и беседуем с молодым официантом. Официант ненавидит Германию и жаждет уехать в Америку. «Hier ist nichts los». В летний сезон у него нет ни единой свободной минуты, но зимой он не зарабатывает ни пфеннинга. Большинство парней в Баабе — нацисты. Двое из них иногда приходят в ресторан и втягивают нас в задорный политический спор. А также рассказывают нам о своих упражнениях на плацу и о военных играх.
— Вы готовитесь к войне, — негодует Питер.
В таких случаях — хоть он и не питает ни малейшего интереса к политике — он изрядно горячится.
— Извините, — встревает один из ребят, — это абсолютно неверно. Фюрер не хочет войны. Мы за честный мир. Хотя… — добавляет он мечтательно, и лицо его сияет от радости, — и война может быть замечательной. Вспомните древних греков.
— Древние греки, — возражаю я, — не использовали отравляющих газов.
Ребята презрительно выслушивают мой аргумент. Один из них торжественно возражает:
— Это только вопрос техники.
В половине одиннадцатого вместе с большинством жителей мы идем вниз к железной насыпи, к прибытию последнего поезда. Обычно он пуст. Лязгая и издавая пронзительный свист, проходит он через темный лес. В конце концов возвращаться домой пешком уже поздно, и мы едем на поезде. На другой стороне луга можно увидеть освещенный вход в кафе у озера, куда Отто ходит на танцы.
— Сегодня вечером огни преисподней ярко светятся, — замечает Питер, довольный своей ремаркой.
Ревность породила у Питера бессонницу. Он начал принимать снотворное, но оно редко оказывает хоть какое-нибудь действие. Он просто-напросто все утро ходит сонный, даже после завтрака. И часто ложится вздремнуть на час-другой в нашей крепости, на берегу моря.

В то утро стояла прохладная и пасмурная погода, море было серое, цвета устриц. Мы с Питером наняли лодку и, пока гребли, совершенно выбились из сил, потом нас тихо понесло по течению прочь от берега. Питер закурил сигарету. Внезапно он проговорил:
— Интересно, сколько это будет продолжаться?..
— Столько, сколько ты позволишь.
— Да… У нас, кажется, все устоялось, не так ли? Я думаю, нет никакой особой причины, по которой мы с Отто должны измениться друг к другу.
Он помолчал и добавил:
— Если, конечно, я не перестану давать ему деньги.
— Что же тогда случится?
Питер лениво провел рукой по воде.
— Он бросит меня.
Лодка плыла еще несколько минут. Я спросил:
— Ты думаешь, ему до тебя нет никакого дела?
— В начале было, наверное… Но теперь… Теперь нас ничего не связывает, кроме денег.
— Ты все еще любишь его?
— Нет… Я не знаю. Может быть… я ненавижу его иногда — если это признак любви.
— Может быть.
Последовала долгая пауза. Питер вытер руки носовым платком. Его рот нервно кривился.
— И что же, — сказал он наконец, — ты мне посоветуешь?
— А что ты хочешь?
Губы Питера снова искривились.
— Наверное, я хочу расстаться с ним.
— Тогда лучше расстаться.
— Прямо сейчас?
— Чем быстрее, тем лучше. Вручи ему хороший подарок и отошли его назад в Берлин.
Питер покачал головой и грустно улыбнулся.
— Не могу.
Последовала еще одна долгая пауза. Затем Питер сказал:
— Извини, Кристофер… Ты абсолютно прав, я знаю. Если бы я был на твоем месте, я бы сказал тоже самое… Но я не могу. Все будет идти по-прежнему, пока не случится что-то непредвиденное. Долго так продолжаться не может… Да, знаю, я очень слаб…
— Тебе не надо извиняться передо мной, — улыбнулся я, чтобы скрыть легкое раздражение. — Я же не психоаналитик.
Я взялся за весла и начал грести к берегу. Когда мы приблизились к пирсу, Питер сказал:
— Ты будешь смеяться, но когда я впервые встретил Отто, я подумал, что мы всю жизнь будем вместе.
— О Боже мой!
Картина совместной жизни Питера с Отто рисовалась мне комедийным вариантом преисподней. Я громко рассмеялся. Питер тоже рассмеялся, засунув сжатые руки между коленями. Лицо его из розового стало красным, а из красного пунцовым. Вены вздулись. Выходя из лодки, мы все еще хохотали.
В саду нас дожидался хозяин.
— Какая жалость! — воскликнул он. — Джентльмены опоздали!
Он указал рукой на луг в направлении озера. Мы видели, как над тополями стелился дымок, а от маленькой станции отошел поезд.
— Вашему другу пришлось срочно уехать в Берлин по неотложному делу. Я думал, вы успеете проводить его. Какая жалость!
На этот раз мы с Питером побежали наверх. В спальне Питера царил чудовищный беспорядок — все ящики и шкафы были выворочены. На столе лежала записка с каракулями Отто:
«Дорогой Питер. Пожалуйста, прости меня, я больше не мог оставаться здесь, поэтому еду домой.
Целую, Отто.
Не сердись».
(Я заметил, что Отто написал это на чистом листке, вырванном из книги по психологии, принадлежащей Питеру: «По ту сторону принципа удовольствия».)

— Ну и ну!..
У Питера начал кривиться рот. Я нервно поглядел на него, ожидая дикого взрыва чувств, но он казался относительно спокойным. Через минуту он подошел к шкафам и начал осматривать ящики.
— Не так уж много, — объявил он, окончив осмотр.
— Только пару галстуков, три рубашки, — к счастью, мои туфли ему не годятся! И еще, дай-ка я погляжу… около двухсот марок…
Питер начал довольно истерично смеяться.
— Вполне умеренно в общем-то!
— Ты думаешь, он внезапно решил уехать? — спросил я, просто чтобы что-то сказать.
— Может быть, и так. На него очень похоже… Теперь я понимаю; я сказал ему, что мы поедем кататься на лодке сегодня утром — и он спросил меня, надолго ли…
— Понятно…
Я сел на постель Питера, размышляя о том, что, как ни странно, Отто наконец совершил поступок, за который я могу его уважать.

Питер все утро находился в истерическом возбуждении, но во время ланча он сидел мрачнее тучи и не проронил ни слова.
— Теперь я пойду складывать вещи, — сказал он мне, когда мы поели.
— Ты тоже уезжаешь?
— Конечно.
— В Берлин?
Питер улыбнулся.
— Нет, Кристофер. Не волнуйся! Всего лишь в Англию…
— А!
— Есть поезд, который отправляется в Гамбург поздно вечером. Наверное, я поеду прямо сейчас… Чувствую, мне придется путешествовать, пока я не забуду этой проклятой страны…
Возразить было нечего. Я молча помог ему упаковать вещи. Когда Питер укладывал в чемодан зеркальце для бритья, он спросил:
— Помнишь, как Отто сломал его, стоя на голове?
— Да, помню.
Когда мы закончили, Питер вышел на балкон своей комнаты.
— Сегодня там будут долго свистеть, — сказал он.
Я улыбнулся:
— Мне придется сойти вниз и утешить их.
Питер засмеялся:
— Да. Придется!
Я пошел с ним на станцию. К счастью, машинист торопился. Поезд стоял всего несколько минут.
— Что ты будешь делать в Лондоне? — спросил я.
Углы его рта опустились, он усмехнулся горькой улыбкой.
— Наверное, искать еще одного психоаналитика.
— Что ж, не забудь немного сбавить цену.
— Не забуду.
Когда поезд тронулся, он помахал рукой.
— Прощай, Кристофер! Спасибо за моральную поддержку!
Питер ни разу не предложил, чтобы я написал ему или посетил его. Думаю, он хочет позабыть это место и всех, кто с ним связан. Едва ли можно винить его в этом.

Только сегодня вечером, листая книгу, которую я читал, я нашел еще одну записку от Отто, заложенную между страницами.
«Дорогой Кристофер, пожалуйста, не злись на меня. Ведь ты не такой идиот, как Питер. Когда ты вернешься в Берлин, я приду навестить тебя, я знаю, где ты живешь: видел адрес на одном из твоих писем. Мы мило поболтаем.
Твой любящий друг Отто».
Я даже не думал, что от него можно будет так легко отделаться.

Через день-другой я уезжаю в Берлин. Я думал, что пробуду здесь до конца августа и, возможно, закончу книгу, но это место вдруг ужасно опустело. Я скучаю по Питеру и Отто, по их ежедневным ссорам гораздо сильнее, чем предполагал. А партнерши Отто по танцам перестали грустно слоняться в сумерках под моим окном.

4. Новаки

В начале улицы Вассерторштрассе возвышалась большая каменная арка — кусочек старого Берлина — с наляпанными серпами и молотами, нацистскими свастиками и изодранными в клочья объявлениями, которые рекламировали аукционы и преступления. Это была огромная улица, мощенная выщербленным булыжником, с беспорядочным скоплением ползущих и ревущих детей. Юноши в шерстяных свитерах кружили по ней на гоночных велосипедах и улюлюкали вслед девушкам, проходящим с бидонами молока. Тротуар был расчерчен мелом для игры в «классики». В конце тротуара высилась церковь, напоминая огромный, угрожающе острый красный напильник.
Фрау Новак сама открыла мне дверь. Вид у нее был еще более болезненный, чем в нашу предыдущую встречу, и под глазами большие синяки. На ней были та же шляпка и потрепанное старое черное пальто. Сначала она не узнала меня.
— Добрый вечер, фрау Новак.
Ее лицо медленно меняло выражение: от мелкой подозрительности к сияющей, робкой, почти девчоночьей, гостеприимной улыбке:
— Ах, это вы, герр Кристоф! Входите же, герр Кристоф! Входите и садитесь!
— Боюсь, вы как раз собрались уходить, не правда ли?
— Нет, нет, герр Кристоф, я как раз вошла сию минуту.
Прежде чем пожать мне руку, она торопливо вытерла свои о пальто.
— Сегодня у меня поденка. Я не могу управиться раньше половины третьего, поэтому и обед так задерживается.
Она посторонилась, пропуская меня. Я распахнул дверь и задел за ручку сковородки, стоявшей на плите прямо у двери. В крошечной кухне едва хватало места для нас двоих.
Удушающий запах картофеля, поджаренного на дешевом маргарине, заполнял квартиру.
— Да вы входите, садитесь, пожалуйста, герр Кристоф, — суетилась фрау Новак. Здесь ужасный беспорядок. Вы уж извините меня. Я убегаю очень рано, а моя Грета — такая лентяйка, просто чурбан, хотя ей уже исполнилось двенадцать. Ее невозможно заставить что-то сделать, если не стоять над ней все время с палкой.
В столовой был покатый потолок с бурыми подтеками. Большой стол, шесть стульев, буфет и две огромные двуспальные кровати. Места оставалось так мало, что перемещаться приходилось бочком.
— Грета! — крикнула фрау Новак. — Где ты? Немедленно иди сюда.
— Ее нету, — донесся голос Отто из другой комнаты.
— Отто! Иди погляди, кто пришел.
— Не мешайте. Я занят, чиню граммофон.
— Ты занят? Ты? Ты — бездельник. Хорошо же ты разговариваешь с матерью! Иди сейчас же, слышишь меня?
Она мгновенно пришла в ярость. От лица остался один нос. Тонкий, острый и ярко-пунцовый. Она вся дрожала.
— Не беспокойтесь, фрау Новак, — сказал я. — Пусть выйдет, когда захочет. Тем больший для него будет сюрприз.
— Славный у меня сынок! Так разговаривать с матерью.
Она стащила с головы шляпу и принялась суетливо разворачивать засаленные свертки, доставая их из авоськи.
— Боже мой, — не унималась она. — Куда же подевался этот ребенок? Вечно шляется по улицам. И если б я сказала ей только раз, а то ведь тысячу раз твердишь одно и то же. Такие неслухи, эти дети.
— Как ваши легкие, фрау Новак?
Она вздохнула:
— Порой мне кажется, что хуже. У меня так жжет вот здесь. И когда я кончаю работу, у меня такая усталость, даже поесть нет сил. И такая я стала раздражительная. Думаю, врач тоже моими легкими недоволен. Он говорит, что попозже, зимой, отправит меня в санаторий. Я бывала там раньше, вы знаете. Но приходится столько ждать… А в квартире ужасная сырость в это время года. Видите пятна на потолке? Бывает, нам приходится тазы подставлять. Конечно, они не имеют права сдавать эти мансарды под жилье. Инспектор то и дело указывает им на это.
Но что поделаешь? Нужно же где-то жить. Мы уже год назад подавали просьбу о переселении, а нам все обещают заняться этим вопросом. Но надо сказать, многим еще хуже… Мой муж на днях читал в газете про англичан и про курс фунта стерлингов. Говорят, он все падает. Сама-то я в этом не понимаю. Надеюсь, вы ничего не потеряли, герр Кристоф?
— Конечно, потерял, фрау Новак, отчасти поэтому я и пришел к вам. Я решил переехать в более дешевую комнату и хочу спросить, не порекомендуете ли вы мне чего-нибудь поблизости?
— О Боже мой, герр Кристоф, какая жалость.
Она была совершенно ошарашена.
— Но вы не можете жить в этой части города — такой господин, как вы! О нет! Вам это вовсе не подходит.
— Я не так разборчив, как вы думаете. Мне нужна тихая чистая комната примерно за двадцать марок в месяц. Большая или маленькая — все равно. Я и дома-то почти не бываю.
Она с сомнением покачала головой.
— Что ж, герр Кристоф, посмотрим, может, что-нибудь придумаем…
— А что, обед еще не готов, мама? — спросил Отто, появившись в дверях. — Я умираю от голода.
— А как он может быть готов, если я все утро как проклятая ишачила на тебя, ленивый чурбан! — закричала фрау Новак на самой высокой ноте. Затем без малейшей паузы, перейдя на чарующий тон, добавила:
— Ты видишь, кто здесь?
— Да это же Кристоф! — Отто, как всегда, сразу же начал представление. По его лицу разлилось сияние исключительной радости, и на щеках заиграли ямочки. Потом он прыгнул вперед, одной рукой обхватил меня за шею, а другой стал выкручивать мне кисть.
— Кристоф, старина, где ты все это время пропадал? — Голос у него стал томным, в нем слышался упрек. — Мы так скучали без тебя! Почему ты не приходил к нам?
— Герр Кристоф очень занятой господин, — укоризненно ввернула фрау Новак. — У него нет времени на таких, как ты.
Отто ухмыльнулся и подмигнул мне; затем, повернувшись, с упреком обратился к фрау Новак:
— Мама, в чем дело? Ты что, хочешь, чтобы Кристоф сидел тут за чашкой кофе? Он, небось, умирает от жажды, после того как вскарабкался по всем нашим лестницам!
— То есть, Отто, ты жаждешь выпить, так что ли?
— Нет, благодарю вас, фрау Новак, я не буду пить. И больше не буду отрывать вас от стряпни… Послушай, Отто, ты не мог бы пойти со мной и помочь мне подыскать комнату? Я только что говорил твоей матери, что хочу поселиться с вами по соседству… А кофе выпьем с тобой где-нибудь по дороге.
— Что-что, Кристоф?! — Ты собираешься жить здесь, в Халлешкес Тор? — Отто даже заплясал от возбуждения.
— О, мама, это потрясающе! О, как я рад!
— Ты можешь пойти вместе с герром Кристофом и поискать ему комнату, — сказала фрау Новак. — Обед будет готов не раньше чем через час. Здесь ты все равно путаешься под ногами. Конечно, не вы, герр Кристоф. Вы вернетесь и покушаете вместе с нами, хорошо?
— Фрау Новак, вы очень добры, но боюсь, что сегодня я не смогу. Мне нужно быть дома.
— Дай мне корку хлеба перед тем, как я уйду, мама, — жалобно попросил Отто. — У меня в животе так пусто, что голова волчком кружится.
— Ладно, — сказала фрау Новак. Она отрезала кусок хлеба и в раздражении чуть не бросила им в него. — Только попробуй что-нибудь сказать, если сегодня вечером в буфете будет пусто, когда ты захочешь сделать себе бутерброд. До свидания, герр Кристоф. Очень мило с вашей стороны, что вы зашли к нам. Если вы действительно решили поселиться поблизости, надеюсь, вы будете часто заглядывать к нам, хотя сомневаюсь, что вам попадется что-то приличное. Вы к таким условиям не привыкли.
Отто уже оделся проводить меня; но она окликнула его. Я слышал, как они спорили; потом дверь захлопнулась. Я медленно спускался по пяти пролетам лестницы вниз во двор. Там было холодно и сумрачно, хотя солнце пробивалось сквозь облака. Сломанные ведра, колеса от повозок и куски велосипедных шин валялись тут, словно упавшие в колодец.
Прошла минута-другая, и Отто с грохотом скатился по лестнице и присоединился ко мне.
— Мама не решилась предложить тебе, — выпалил он, задыхаясь. — Боялась, что ты рассердишься… Но я уверен, что ты скорее согласишься жить у нас, где ты можешь делать все что захочешь и где, по крайней мере, чисто, чем в чужом доме, где кишат клопы… Пожалуйста, соглашайся, Кристоф! Это будет такой кайф! Мы с тобой можем спать в той комнате. Ты возьмешь кровать Лотара — он возражать не станет. Он может спать вместе с Гретой… А по утрам ты можешь валяться в постели сколько душе угодно. Если хочешь, я буду подавать тебе завтрак… Переедешь, ладно?
Так вопрос был решен.

Мой первый вечер, проведенный у Новаков, проходил очень торжественно. В начале шестого я приехал с двумя чемоданами и обнаружил, что фрау Новак уже готовит ужин. Отто шепнул мне, что нам достанется лакомое блюдо — рагу из легких.
— Боюсь, наша еда не очень-то придется вам по вкусу после той, к которой вы привыкли, — сказала фрау Новак.
— Но мы постараемся сделать все, что в наших силах.
Она беспрерывно улыбалась, ее прямо распирало от возбуждения. Я тоже то и дело улыбался, мне казалось, что я громоздкий и неуклюжий для этого помещения и потому всем мешаю. Наконец, задевая по дороге мебель, я добрался до предназначенной мне кровати и сел на нее. Для моих вещей здесь места не было — одежду положить было некуда. За обеденным столом Грета играла с коробками из-под сигарет и переводными картинками. Это был неуклюжий двенадцатилетний подросток с миловидной кукольной мордочкой, но широкоплечий и слишком толстый. Мое присутствие очень смущало ее. Она хихикала, глупо улыбалась и все время выкрикивала притворным, «взрослым» голосом, как на импровизированном концерте:
— Мама! Иди взгляни на эти милые цветочки!
— У меня нет времени на твои милые цветочки, — воскликнула наконец фрау Новак с ужасным раздражением в голосе. — Вот, дочка размером со слона, а я одна пашу на вас, готовлю ужин!
— Правильно, мама! — ликуя, закричал Отто.
Он повернулся к Грете в припадке праведного гнева.
— Почему ты не поможешь матери, хотелось бы знать? Такая толстуха. Целый день торчишь без дела. Сию же секунду слезай со стула, слышишь меня! И убери отсюда эти мерзкие карты, или я спалю их!
Внезапно он одной рукой схватил карты, а другой шлепнул сестру по щеке. Вряд ли было больно, но, играя на публику, она подняла громкий рев.
— Отто дерется! — Она закрыла лицо обеими руками и сквозь пальцы поглядела на меня.
— Ты оставишь ребенка в покое? — завопила фрау Новак из кухни. — Кто бы говорил о лени! А ты, Грета, немедленно прекрати этот вой — или я велю Отто как следует наподдать тебе. Тогда хоть будет из-за чего плакать. У меня от вас голова кругом идет.
— Но мама! — Отто влетел в кухню, обнял ее за талию и начал целовать. — Бедная маленькая девочка, маленькая мамуля, маленькая мамуленька, — мурлыкал он слащавым, воркующим голоском. — Ты так тяжко трудишься, а Отто так отвратительно себя ведет с тобой. Но он этого не хотел, он просто тупой… Хочешь, я принесу тебе завтра уголь, мамочка? Хочешь?
— Убирайся вон, мошенник! — закричала фрау Новак, — и не подлизывайся. Очень ты заботишься о своей бедной старой матери. Дай мне спокойно заняться делом.
— Отто неплохой мальчик, — обратилась она ко мне, когда он, наконец, ушел, — но такой легкомысленный. Полная противоположность моему Лотару — тот совершенно образцовый сын! Не гнушается никакой работой, за все берется, а когда наскребет несколько грошей, вместо того чтобы потратить их на себя, прямо подходит ко мне и говорит: «Вот, возьми, мама. Купи себе теплые домашние туфли на зиму».
Фрау Новак протянула мне руку жестом дарителя. Как и Отто, она любила представлять в лицах.
— Ах, Лотар такой, Лотар эдакий, — грубо перебил Отто, — вечно Лотар. Но скажи мне, мама, кто из нас двоих дал тебе на днях двадцать марок? Лотар столько бы не мог заработать за месяц. А раз ты так ко мне относишься, не жди больше ничего — даже если приползешь ко мне на коленях.
— Ты мерзкий мальчишка. — Она уже вновь взяла себя в руки. — Постыдился бы разглагольствовать о таких вещах в присутствии герра Кристофа! Если бы он знал, откуда взялись эти двадцать марок — и остальные деньги тоже, — он бы счел ниже своего достоинства поселиться в одном доме с тобой и был бы абсолютно прав. И какая наглость — утверждать, что ты дал мне эти деньги! Ты прекрасно знаешь, что если бы твой отец не увидел конверт…
— Точно! — заорал Отто, скривив обезьянью рожу и пустившись от возбуждения в пляс. — Именно этого я и хотел! Признайся Кристофу, что ты украла их у меня! Ты воровка! Воровка.
— Отто, как ты смеешь! — Фрау Новак с яростью схватила крышку от сковородки.
Я отпрыгнул назад, чтобы быть вне досягаемости, споткнулся о стул и тяжело шлепнулся на него задом. Тут вскрикнула Грета, радостно и тревожно. Дверь открылась. С работы вернулся герр Новак.
Это был представительный мужчина, невысокий, но кряжистый, с острыми усами, коротко остриженными волосами и кустистыми бровями. Отношение к происходящему выразилось у него в продолжительном ворчании, перемежающемся с отрыжкой. Он то ли не понял, что тут происходит, а может быть, ему было наплевать. Фрау Новак не стала объяснять. Только повесила крышку от сковородки на крючок. Грета вскочила со стула и бросилась к отцу с протянутыми руками: — Папуля! Папуля!
Герр Новак улыбнулся ей, обнажив несколько огромных зубов, желтых от никотина. Наклонившись, он осторожно и ловко подхватил ее с каким-то любопытством и восхищением, точно большую вазу. Он был грузчиком в мебельном магазине. Затем не спеша поднял руку в знак приветствия, любезно, но без подобострастия.
— Салют!
— Папуля! Ты не рад, что герр Кристоф поселился у нас? — медоточивым голоском пропела Грета, опираясь на плечо отца. Тут герр Новак уже гораздо приветливее принялся трясти мне руку, словно получив новый заряд энергии, а затем похлопал меня по плечу.
— Рад! Конечно, рад! — Он покачал головой с решительным одобрением. — English man? Anglais, eh? Xa-xa. Это правда? О да, как видите, я говорю по-французски. Почти все позабыл уже. Выучил на войне. Я был фельдфебелем на Западном фронте. Разговаривал со многими пленными. Хорошие ребята. Такие же, как мы…
— Ты опять пьян, отец! — воскликнула фрау Новак с отвращением. — Что герр Кристоф подумает о тебе?
— Кристоф не возражает, правда, Кристоф? — Герр Новак снова похлопал меня по плечу.
— Какой же он тебе Кристоф? Для тебя он — герр Кристоф. Ты что, не можешь отличить господина?
— Я бы предпочел, чтобы меня называли просто Кристоф, — сказал я.
— Правильно! Кристоф прав! Мы все из одного теста сделаны… Argent, деньги — везде одни и те же! Ха, ха!
Отто схватил меня за другую руку.
— Кристоф уже почти член семьи!
Вскоре мы принялись за сытный ужин: рагу из легких, вареный картофель, черный хлеб и солодовый кофе. Впервые обладая таким богатством (я дал ей десять марок вперед за недельное проживание), фрау Новак от радости наготовила картошки на десятерых. Она все время подваливала ее мне в тарелку из огромной сковородки, пока у меня не сперло дыхание.
— Возьмите еще, герр Кристоф. Вы ничего не едите.
— Я никогда не ел так много за всю свою жизнь, фрау Новак.
— Кристофу не нравится наша еда, — сказал герр Новак. — Ничего, Кристоф, ты привыкнешь к ней. Отто был точно такой же, когда он приехал с острова. Он там пристрастился к разным лакомствам с этим англичанином.
— Придержи свой язык, отец, — сказала фрау Новак предостерегающе. — Не можешь оставить мальчика в покое? Он достаточно взрослый, чтобы самому решать, что хорошо, а что плохо.
Мы все еще ели, когда вошел Лотар. Он швырнул свою шляпу на кровать, вежливо, но молча пожал мне руку, слегка поклонился и занял свое место за столом. Мое присутствие, казалось, нисколько не удивило и не заинтересовало его. Он лишь слегка задержался на мне взглядом. Я знал, что ему только двадцать лет, но ему спокойно можно было дать и больше. Это был уже мужчина. Отто рядом с ним казался почти ребенком. На его худом, костлявом крестьянском лице отпечатались следы тяжкого труда многих поколений.
— Лотар учится в вечерней школе, — с гордостью сообщила мне фрау Новак. — Работает в гараже. И хочет изучать инженерное дело. Сейчас без диплома никуда не берут. Он должен показать вам свои рисунки, герр Кристоф, когда у вас будет время. Учитель их очень хвалил.
— Я охотно посмотрю.
Лотар молчал. Я был к нему расположен и чувствовал себя довольно глупо. Но фрау Новак твердо решила выставить его в лучшем виде.
— По каким дням у тебя занятия, Лотар?
— По понедельникам и четвергам. — Он упрямо продолжал есть, не глядя на мать. Затем, возможно, чтобы показать, что ничего против меня не имеет, добавил:
— С восьми до половины одиннадцатого.
Как только мы покончили с ужином, он не говоря ни слова встал, пожал мне руку, снова слегка поклонился, взял шляпу и вышел.
Фрау Новак поглядела ему вслед и вздохнула:
— Наверное, опять собрался к своим нацистам. Мне часто кажется, лучше б он не связывался с ними. Они задурили ему голову своими идиотскими идеями. А он от этого такой беспокойный стал. С тех пор, как примкнул к ним, он совсем переменился. Я в политике не разбираюсь. И всегда говорю: почему нам нельзя вернуть кайзера? Хорошие при нем были времена, что бы ни говорили.
— Да к чертям собачьим вашего старого кайзера, — сказал Отто. — Нам нужна коммунистическая революция.
— Коммунистическая революция! — фыркнула фрау Новак. — Надо же! Коммунисты — никчемные люди, такие же лентяи, как ты, они в жизни ни одного дня честно не работали.
— Кристоф — коммунист, — сказал Отто. — Правда, Кристоф?
— Боюсь, не такой уж правоверный.
Фрау Новак улыбнулась:
— Ну ты скажешь. Как может герр Кристоф быть коммунистом? Он джентльмен.
— Я хочу сказать, — герр Новак положил нож и вилку и осторожно вытер усы тыльной стороной ладони, — мы все равны перед Богом. Вы такой же, как я, я такой же, как вы. Француз так же хорош, как англичанин, англичанин так же хорош, как немец. Понимаете, что я хочу сказать?
Я кивнул.
— Теперь возьмем войну, — герр Новак отодвинул стул.
— Однажды я был в лесу. Совсем один, понимаете? Просто гулял по лесу один, словно по улице. И вдруг передо мной появился француз. Вырос как из-под земли. Он стоял так близко от меня, как вы сейчас. — Герр Новак вскочил на ноги. Схватив хлебный нож со стола, он держал его перед собою в оборонительной позе, точно штык. Вновь переживая эту сцену, он сверкал глазами из-под кустистых бровей. — Вот мы стоим. Глядим друг на друга. Француз бледный как смерть. Вдруг он как завопит: «Не убивайте меня!» — Герр Новак сжал руки, изображая жалобную мольбу. Хлебный нож теперь ему мешал, он положил его на стол. — «Не убивайте меня! У меня пятеро детей». (Говорил он, естественно, по-французски, но я понимал его. Тогда еще я мог прекрасно говорить по-французски, но теперь изрядно подзабыл его.) Ну вот, я смотрю на него, а он смотрит на меня. Тогда я говорю: «Ami!» (То есть «друг».) И мы пожимаем друг другу руки. — Герр Новак взял мою руку и с большим чувством сжал ее. — А потом мы попятились назад и стали задом расходиться в разные стороны, я не хотел, чтобы он выстрелил мне в спину. — Все еще пристально глядя перед собой, герр Новак начал осторожно отступать, шаг за шагом, пока не врезался в буфет. Оттуда свалилась фотография в рамке. Стекло разлетелось вдребезги.
— Папочка! Папочка! — с восторгом закричала Грета. Только погляди, что ты наделал!
— Может, это охладит тебя, старый шут! — сердито воскликнула фрау Новак.
Грета неестественно громко смеялась, пока Отто не дал ей пощечину, и она вновь деланно заскулила. Тем временем герр Новак поцеловал жену и потрепал по щеке, вернув ей хорошее настроение.
— Отойди от меня, деревенщина, — со смехом запротестовала она, смущаясь и в то же время довольная, что я это видел. — Оставь меня в покое, ты, пивной бочонок!

В то время мне приходилось давать множество уроков. Я отсутствовал большую часть дня. Мои ученицы были рассеяны по модным окраинам западной части города — богатые, хорошо сохранившиеся женщины возраста фрау Новак, но выглядели они лет на десять моложе. Чтобы скрасить скучные будни, пока их мужья находились на службе, они с удовольствием вели непринужденные беседы на английском языке. Сидя на шелковых подушках перед камином, мы обсуждали «Контрапункт» и «Любовника леди Чаттерли». Слуга вносил чай и тосты с маслом. Иногда, когда они уставали от литературы, я развлекал их рассказами о семействе Новаков. Однако я был достаточно осторожен и не проговаривался, что живу у них: признаться, что я действительно беден, значило повредить делу. Три марки в час дамы платили мне весьма неохотно, стараясь изо всех сил сбить цену до двух с половиной. Большинство из них сознательно или бессознательно стремились урвать еще минуту-другую после окончания урока. Мне все время приходилось глядеть на часы.
Желающих заниматься по утрам было значительно меньше; поэтому я обычно вставал гораздо позже, чем все семейство Новаков. Фрау Новак уходила на поденную работу. Герр Новак отправлялся на погрузку мебели; Лотар был без работы, помогал своему другу разносить газеты; Грета уходила в школу. Только Отто составлял мне компанию, за исключением тех дней, когда после бесконечных уговоров матери удавалось загнать его в бюро по трудоустройству, чтобы поставить штамп в его карточке.
Принеся завтрак, чашку кофе и кусок хлеба с салом, Отто сбрасывал с себя пижаму и делал зарядку: изображал бой с тенью или стоял на голове. Он напрягал мышцы, вызывая этим мое восхищение. Или, усевшись на моей постели, рассказывал разные истории:
— Я тебе рассказывал когда-нибудь, Кристоф, как я видел Руку?
— Не помню.
— Тогда слушай… Однажды, когда я был совсем маленьким, я лежал ночью в постели. Было очень темно и очень поздно. Вдруг я проснулся и увидел огромную черную Руку, простертую над кроватью. Я испугался так, что у меня язык отнялся. Я только подтянул ноги к подбородку и уставился на нее. Потом через минуту-другую она исчезла, и я заорал. Мать бросилась ко мне, и я сказал: «Мама, я видел Руку». Но она только засмеялась. Она не поверила.
Наивное лицо Отто с ямочками на щеках, напоминавшее сдобную булочку, стало необыкновенно торжественным. Он впился в меня своими до смешного маленькими яркими глазами, собрав все свои ораторские способности.
— А затем, Кристоф, через несколько лет, я работал подмастерьем у обивщика. Однажды утром, при ярком дневном свете, я сидел на своей табуретке и работал. И вдруг в комнате потемнело, я взглянул вверх и увидел Руку, так близко от меня, как ты теперь, она просто висела надо мной. Я весь похолодел и не мог ни вздохнуть ни охнуть. Хозяин увидел, какой я бледный, и спросил: «Отто, что с тобой? Тебе нехорошо?» И пока он говорил, казалось, что Рука снова отодвигается, становясь все меньше и меньше, пока наконец не превратилась в маленькое черное пятнышко. И когда я снова взглянул вверх, в комнате было уже светло, как обычно, и там, где я видел черную точку, теперь ползла большая черная муха. Но мне было так нехорошо целый день, что хозяину пришлось отослать меня домой.
Во время этого рассказа лицо у Отто побледнело и на какой-то момент оно действительно приняло трагическое выражение, а в маленьких глазках блеснули слезы.
— Когда-нибудь я снова увижу Руку. И тогда я умру.
— Чепуха, — сказал я, смеясь. — Мы защитим тебя.
Отто с грустью покачал головой.
— Будем надеяться, Кристоф. Но боюсь, вам это не удастся. Рука достанет меня в конце концов.
— Долго ты работал у обивщика? — спросил я.
— Не долго. Всего несколько недель. Хозяин плохо относился ко мне. Он всегда Давал мне самую тяжелую работу, а я был тогда совсем несмышленышем. Однажды я опоздал на пять минут. Он поднял жуткий скандал, обзывал меня verfluchter Hund. И ты думаешь, я с этим смирился? — Отто подался вперед, лицо его вытянулось, он нахмурился и взглянул на меня искоса хмурым, злобным обезьяноподобным взглядом. — «Nee, nee! Bei mir nicht!» — Маленькие глазки уставились на меня с животной ненавистью поразительной силы. Это было отвратительно! Потом он расслабился.
— Я уже не был обивщиком. — Он весело и невинно рассмеялся, откинув волосы и показывая зубы. — Я притворился, что собираюсь ударить его. Я его напугал. — Он изобразил испуганного человека средних лет, уклонившегося от удара. Потом засмеялся.
— А потом тебе пришлось уйти? — спросил я.
Отто кивнул. Его лицо медленно менялось. Он снова погрузился в меланхолию.
— А что сказали твои родители?
— Ну, они всегда были против меня. С самого раннего детства. Если у матери было два куска хлеба, то больший она всегда отдавала Лотару. Когда я жаловался, они обычно говорили: «Иди работать, ты уже достаточно взрослый. Зарабатывай себе на хлеб сам. Почему мы должны кормить тебя?» — Глаза у Отто увлажнились от непритворной жалости к себе. — Никто меня здесь не понимает. Никто не любит меня. Все они меня ненавидят. Они желают моей смерти.
— Не говори глупостей, Отто. Твоя мать не может ненавидеть тебя.
— Бедная мама! — согласился Отто. Он сразу же сменил тон, будто и не он только что все это говорил. — Это ужасно. Я не могу спокойно думать о том, что она надрывается изо дня в день. Знаешь, Кристоф, она очень, очень больна. Часто она часами кашляет по ночам. И иногда с кровью. А я лежу с открытыми глазами и все думаю, что она может умереть.
Я кивнул. Невольно я начал улыбаться. Не то чтобы я не верил в болезнь фрау Новак. Но сам Отто, развалившийся на постели, был такой здоровяк от природы, его голое смуглое тело так лоснилось животной силой, что его разговоры о смерти смешили — как описание похорон в устах размалеванного клоуна. Должно быть, он понял это, так как перестал улыбаться, совершенно не удивившись моей явной бестактности. Вытянув ноги, он без всякого усилия наклонился вперед и схватился за них руками.
— Ты можешь так, Кристоф? — Внезапная мысль обрадовала его. — Кристоф, если я кое-что покажу тебе, поклянись, что не скажешь ни одной живой душе?
— Хорошо.
Он встал и порылся под кроватью. Одна половица в углу отставала; приподняв ее, он выудил металлическую коробку, в которой когда-то хранились бисквиты. Теперь она была доверху набита письмами и фотографиями. Отто разложил их на постели.
— Мама сожгла бы их, если б нашла… Посмотри, Кристоф, как она тебе нравится? Ее зовут Хильда. Я встретил ее на танцах… А это Мария. Разве не прекрасные у нее глаза? Она в меня влюблена как кошка — все мальчишки ревнуют. Но это не мой тип. — Отто серьезно покачал головой. — Ты знаешь, смешно, но как только я узнаю, что девушка неравнодушна ко мне, я сразу же теряю к ней интерес. Я хотел было совсем порвать с нею, но она пришла сюда и подняла такой шум при матери. Поэтому мне приходится иногда видеться с нею, чтобы успокоить ее. А вот Труда — скажи честно, Кристоф, ты бы поверил, что ей двадцать семь? Но это правда. У нее великолепная фигура, ты согласен? Она живет в Западной части города в собственной квартире! Дважды разводилась. Я могу приходить к ней, когда захочу. Вот фотография, которую сделал ее брат. Он хотел снять нас вместе, но я ему не дал. Боялся, что он станет продавать их, а за это ты знаешь что бывает. — Отто хмыкнул и протянул мне связку писем. — Вот, прочти, посмеешься. А это письмо от голландца. У него самая большая машина, какую я только видел в жизни. Мы встречались весной. Иногда он пишет мне. Отец прознал про это и теперь высматривает, нет ли в конвертах денег, грязное животное! Но я знаю, как провести его. Я сказал своим друзьям, чтобы они адресовали письма в булочную на углу. Сын булочника — мой приятель.
— Ты когда-нибудь получаешь известия от Питера? — спросил я.
Отто с минуту очень внимательно глядел на меня.
— Кристоф…
— Да?
— Сделай одолжение.
— Какое? — спросил я осторожно; Отто мог попросить взаймы в самый неподходящий момент.
— Пожалуйста, — сказал он с легким упреком, — пожалуйста, никогда не упоминай при мне имени Питера.
— Хорошо, — сказал я, застигнутый врасплох. — Если ты сам не будешь.
— Видишь ли, Кристоф… Питер меня очень обидел. Я думал, он мне друг. А он ни с того ни с сего оставил меня совсем одного…
Внизу, в мрачном дворе-колодце, где в холодную и влажную погоду никогда не рассеивался туман, уличные певцы и музыканты сменяли друг друга в представлении, которое шло почти без перерыва. Здесь были группы мальчиков с мандолинами, старик, игравший на концертино, и отец, певший со своими маленькими девочками.
У них был любимый мотиву «Aus der Jugendzeit». Я слышал его десятки раз за утро. Отец девочек был парализован и мог издавать лишь отчаянные прерывистые звуки, похожие на ослиный рев, но дочери пели с огромным подъемом. «Sie kommt, sie kommt nicht mehr», — взвизгивали они в унисон, словно маленькие бесенята, радующиеся страданиям рода человеческого. Иногда из верхнего окна вниз летел завернутый в газету грош. Он ударялся о тротуар и отскакивал рикошетом, как пуля, но девочки всегда отыскивали монету.
Время от времени фрау Новак навещала медсестра. Она с неодобрением качала головой, глядя на расположение спальных мест, и уходила. Или приходил инспектор — бледный молодой человек, всегда с распахнутым воротником (очевидно, из принципа). Он делал пространные записи и говорил фрау Новак, что в мансарде антисанитарные условия и что она непригодна для жилья. Говорил он это с легким упреком, будто мы были отчасти виноваты в этом. Фрау Новак яростно противилась его визитам. Она подозревала, что он попросту шпионит за нею. Ее преследовал страх, что сестра или инспектор заглянут в тот момент, когда квартира будет не убрана. Подозрительность ее дошла до того, что она даже начала лгать — уверяла, что течь в крыше пустяковая, лишь бы они поскорее убрались.
Еще одним постоянным посетителем был еврейский портной, который торговал всевозможной одеждой в рассрочку. Это был беленький, галантный человечек, наделенный даром убеждения. Обходил он с утра до вечера сдававшиеся в аренду квартиры в районе, получая пятьдесят пфеннингов тут, марку там, и как курица собирал по крохам свой ненадежный заработок с этой явно неплодородной почвы. Он никогда сильно не досаждал людям и предпочитал уговорить своих должников приобрести у него побольше товаров, вкладывая в них новые деньги. Два года назад фрау Новак купила Отто костюм и пальто за триста марок. Костюм и пальто уже давно сносились, а деньги за них все еще не были полностью выплачены. Вскоре после моего приезда фрау Новак набрала одежды для Греты на семьдесят пять марок. Портной не возражал.
Весь квартал — его должники. Однако нельзя сказать, что его не любят, и положение популярного деятеля, которого люди поругивают без особой злости, ему нравится.
— Может, Лотар и прав, — иногда говорит фрау Новак. — Когда придет Гитлер, он покажет этим евреям, где раки зимуют. Спеси у них поубавится.
Но когда я предположил, что если Гитлер придет к власти, он просто уничтожит портного, фрау Новак немедленно сменила тон.
— Этого я бы совсем не хотела. В конце концов он шьет прекрасную одежду. Кроме того, евреи всегда дают отсрочку, если у вас туго с деньгами. Такого христианина, как он, чтобы давал в кредит, не найдешь. Спросите людей в округе, герр Кристоф: они ни за что не вышвырнут евреев.

К вечеру Отто, проведя день в тоскливом безделье — слоняясь по квартире или во дворе болтая с друзьями, живущими этажом ниже, — начинал понемногу оживляться. Возвращаясь с работы, я обыкновенно заставал его за переодеванием: свитер и широкие штаны до колен он менял на короткий, туго облегающий двубортный пиджак с подложенными, непомерно большими плечами и брюки клеш. У него имелся огромный запас галстуков, и он тратил по крайней мере полчаса, чтобы выбрать один из них и как следует завязать его перед треснутым трюмо, стоявшим на кухне. Он улыбался своему отображению, и розовое лицо, напоминавшее персик, лучилось самодовольством. Он путался под ногами у фрау Новак, не обращая внимания на ее протесты. Как только ужин кончался, он отправлялся на танцы.
Обычно я тоже уходил по вечерам. Как бы я ни уставал за день, пойти спать сразу же после ужина было невозможно. Грета и ее родители часто ложились уже в десять часов. Поэтому я уходил в кино или сидел в кафе, читал газеты и зевал. Больше делать было нечего.
В конце улицы находился подвальчик под названием Александр Казино. Отто показал мне его однажды вечером, когда мы с ним случайно вышли из дому вместе. Спустившись на четыре ступени вниз, нужно было открыть дверь, отдернуть тяжелый кожаный занавес, защищавший от сквозняка, и вы оказывались в длинной и грязной комнате с низким потолком. Она была освещена красными китайскими фонарями и украшена гирляндами из пыльной бумаги. Вдоль стен стояли плетеные столы и большие потертые диваны, напоминающие сидения английского вагона третьего класса. В дальнем конце располагались ниши со шпалерами, с прикрученными к ним проволокой ветками искусственной вишни. В воздухе стоял влажный запах пива.
Я бывал здесь и раньше — год назад, в те дни, когда Фриц Вендель брал меня с собой на воскресные вечерние экскурсии по «злачным местам» города. Все здесь осталось таким же, как в прошлый раз; только менее зловещим, менее живописным, без символики, выражавшей великую правду о смысле жизни, потому что на этот раз я был абсолютно трезв. Тот же владелец, бывший боксер, возложил свой огромный живот на стойку, тот же официант отталкивающей наружности шнырял в своей засаленной белой куртке, две девушки, очевидно, те же самые, танцевали под вой громкоговорителя. Группа молодых людей в свитерах и кожаных пиджаках играла в «Овечью голову», зрители наклонялись над ними, чтобы заглянуть в карты. Парень с татуировкой на руках сидел у печки, с головой уйдя в детективный роман. Его рубашка была распахнута у ворота, рукава закатаны доверху; он был одет в шорты и носки, словно собирался участвовать в скачках. В дальней нише сидели мужчина и молодой парень. У парня было круглое детское лицо и тяжелые покрасневшие веки, распухшие, словно он не выспался. Он что-то рассказывал пожилому респектабельному мужчине с обритой головой, который сидел, слушая с некоторой неохотой, и курил короткую сигару. Парень рассказывал свою историю старательно и с огромным терпением. В промежутках, чтобы подчеркнуть сказанное, он клал руку на колено пожилому человеку и глядел ему в лицо: пристально наблюдал за его реакцией, как врач за нервным пациентом.
Позже я хорошо узнал этого паренька. Его звали Пайпсом. Он был великий путешественник. В возрасте четырнадцати лет он убежал из дома, потому что отец, дровосек из тюрингского леса, начал поколачивать его. Пайпс отправился пешком в Гамбург. Там он спрятался на корабле, который уходил в Антверпен, а из Антверпена вернулся в Германию и пошел вдоль Рейна. Он побывал также в Австрии и в Чехии. Он был неистощим на песни, истории и шутки, обладал удивительно добродушным и счастливым характером, всем делился с друзьями, никогда не задумывался о том, где раздобыть еду на завтра. Это был ловкий карманник, и в основном он работал в увеселительном заведении на Фридрихштрассе, неподалеку от Пассажа, который кишел детективами, — довольно опасное место для его промысла. Здесь были подвесные груши, кинетоскопы и тренажеры. Большинство ребят из Александр Казино проводили тут вечера, пока их подружки охотились за клиентами на Фридрихштрассе и Унтер-ден-Линден.
Вместе с двумя друзьями, Герхардом и Куртом, Пайпс жил в подвале на берегу канала возле железнодорожной станции. Подвал принадлежал тетке Герхарда, старой проститутке с Фридрихштрассе. На ногах и руках у нее были вытатуированы змеи, птицы и цветы. Герхард — высокий парень с вялой, глупой, несчастной улыбкой. Он не лазил по карманам, а воровал в больших универсальных магазинах. Но его еще ни разу не засекли, возможно, из-за невероятной наглости. Глупо ухмыляясь, он совал вещи себе в карман прямо под носом у продавцов. Все, что он крал, он отдавал тетке — та бранила его за лень и держала совсем без денег. Однажды, когда мы были вдвоем, он вынул из кармана ярко раскрашенный кожаный дамский пояс.
— Гляди, Кристоф, разве не прелесть, а?
— Где ты взял?
— У Ландауэров, — ответил Герхард. — В чем дело, почему ты улыбаешься?
— Видишь ли, Ландауэры — мои друзья. Смешно как-то — вот и все.
На лице его было написано смятение.
— Ты не скажешь им, Кристоф?
— Нет, — пообещал я. — Не скажу.
Курт заходил в Александр Казино реже, чем другие. Я понимал его лучше, чем Пайпса или Герхарда, потому что он был сознательно несчастлив. В характере его было что-то отчаянное, склонность к фатализму и способность к неожиданным и откровенным вспышкам ярости против беспросветной жизни. У немцев это называется «Wut». Бывало, он молча сидел в своем углу, быстро глотая какой-нибудь напиток, барабаня кулаками по столу, властный и замкнутый. Затем внезапно вскакивал, восклицал: «Ach, Scheiss!» и удалялся. В подобном настроении он нарочно ввязывался в ссоры с тремя или четырьмя парнями одновременно, пока его полумертвого и залитого кровью не выбрасывали на улицу. Тут даже Пайпс и Герхард объединялись против него, как против социального зла: они били его так же сильно, как и те парни, а потом тащили домой, не обижаясь на тумаки и фингалы, которые им перепадали при этом. Его поведение, казалось, нисколько их не удивляло. На следующий день они уже снова были добрыми друзьями.
К тому времени, как я возвращался, герр и фрау Новак уже спали, вероятно, часа два-три. Отто обычно приходил еще позже. Однако герр Новак, которого возмущало все в поведении сына, никогда не отказывался встать и открыть ему дверь в любое время ночи. Невозможно было убедить Новаков, чтобы они позволили нам завести собственный ключ от американского замка. Они не могли уснуть, пока дверь не заперта на засов и на все замки.
В этих домах одна уборная на четыре квартиры. Наша располагалась этажом ниже. Если перед сном мне нужно было облегчиться, я вынужден был проделать вторичное путешествие через гостиную на кухню, задевая в темноте за стол, обходя стулья, стараясь не налететь на изголовье кровати Новаков и не наткнуться на постель, в которой спали Лотар и Грета. Как бы осторожно я ни двигался, фрау Новак все равно просыпалась, — казалось, она обладает способностью видеть в темноте, и ошарашивала меня вежливыми подсказками — «Нет, герр Кристоф, не здесь, пожалуйста. В ведро, налево, возле печки».
Лежа в постели в темноте, в уголке огромного кроличьего садка, я со сверхъестественной отчетливостью слышал каждый звук, долетавший со двора. Двор-колодец создавал эффект граммофонной трубы. Вот кто-то спускается по лестнице, может быть, наш сосед — герр Мюллер: у него ночные дежурства на железной дороге. Я прислушиваюсь к его шагам, которые становятся все глуше и глуше, потом он пересекает двор, шаги четко отдаются на мокром камне. Навострив уши, я слышал, или воображал что слышу, скрип ключа в замочной скважине большой входной двери. Через минуту с глухим стуком дверь закрывалась. Теперь в соседней комнате фрау Новак одолел очередной приступ кашля. Затем в наступившей тишине скрипнула постель Лотара, который перевернулся, бормоча что-то нечленораздельное и чертыхаясь во сне. Где-то в противоположной стороне двора начал кричать ребенок, стукнуло окно, что-то тяжелое в самой глубине здания с глухим стуком ударилось о стену. Повеяло чем-то чуждым, таинственным и жутким, словно тебя оставили спать в джунглях в полном одиночестве.

Воскресенье — длинный день у Новаков. В такую дрянную погоду пойти было некуда. Мы все торчали дома. Грета и герр Новак занимались силками для воробьев, которые сделал герр Новак и поставил у окна. Они так и сидели возле них час за часом. Струна, которая должна была захлопнуть ловушку, была у Греты в руке. Время от времени они пересмеивались и поглядывали на меня. Я сидел на противоположной стороне стола. Хмуро уставясь в лист бумаги, где написано: «Но Эдвард, разве ты не видишь?», — я пытался продолжить свою повесть. В ней рассказывалось об ужасно несчастном семействе, живущем на ренту в большом загородном доме. Члены его проводили время, объясняя друг другу, почему они не могут радоваться жизни, хотя некоторые из причин — это уже я добавлял от себя — были совершенно надуманными. К сожалению, мой интерес к этой семье постепенно иссяк: обстановка у Новаков не очень-то располагала к творчеству. Отто в другой комнате с открытой дверью забавлялся, раскручивая диск старого граммофона, у которого нет уже ни коробки, ни адаптера, уложив на него побрякушки, и ждал, когда они разлетятся. Лотар вытачивал ключи и чинил замки для соседей, с сосредоточенным упрямством склонив над работой угрюмое лицо. Фрау Новак, стряпая, начала свою проповедь о Праведном и Беспутном Братьях.
— Погляди на Лотара. Даже когда он не на работе, он все время занят. А ты только и умеешь, что разбивать все вдребезги. Ты не мой сын.
Отто, ухмыляясь, валяется на постели, время от времени отпуская неприличное словцо или шлепая губами. Его поведение просто сводит с ума: так и хочется наподдать ему, и он знает об этом. Брань фрау Новак переходит в пронзительный крик.
— Так бы и вышвырнула тебя из дому! Ты хоть что-нибудь сделал для нас? Когда в доме есть работа, ты слишком устал, а на то, чтобы шляться до полуночи, у тебя есть силы — ты мерзкий, бессердечный и никчемный парень!
Отто вскакивает и пускается в пляс с криками животного восторга. Фрау Новак хватает кусок мыла и швыряет в него. Он уворачивается, и мыло разбивает окно. Тогда фрау Новак опускается на стул и разражается рыданиями. Отто тотчас же подбегает к ней и начинает осыпать ее шумными поцелуями. Ни Лотар, ни герр Новак не придают скандалу большого значения. Герр Новак как будто даже забавляется: он ласково подмигивает мне. Потом дырку в окне закрывают куском картона. Она так и осталась незаделанной — еще одна дыра в мансарде.
За ужином мы все веселимся. Герр Новак встает из-за стола, чтобы изобразить, как молятся евреи и католики. Он падает на колени, несколько раз сильно бьется головой оземь и бормочет бессвязную абракадабру, имитируя молитвы по-еврейски и по латыни: «Koolyvotch, Koolyvotchka. Amen». Затем рассказывает истории о казнях, вызывая у Греты и фрау Новак ужас и восторг одновременно.
— Вильгельм I, старина Вильгельм, никогда не подписывал смертных приговоров, и знаете почему? Однажды вскоре после его коронации произошло нашумевшее убийство, и долгое время судьи не могли решить, виновен обвиняемый или нет, но в конце концов его приговорили к смертной казни. Его привели на эшафот, палач взял топор — вот так, размахнулся им — вот так, и опустил его: Бух! (Все они отлично натренированы в этом деле, вы или я не смогли бы отрубить человеку голову одним ударом, даже если бы нам дали тысячу марок.) И голова упала в корзину — хлоп. — Герр Новак снова закатывает глаза, языку него вываливается изо рта, и он изображает отрубленную голову — очень правдоподобно. — И вдруг голова говорит: «Я невиновен». (Конечно, сработали только нервные окончания, но она говорила так же отчетливо, как я сейчас.) «Я невиновен!» — сказала она… А через несколько месяцев другой человек признался на смертном одре в совершенном преступлении, в том что он — убийца. И после этого случая Вильгельм никогда не подписывал смертных приговоров.

На Вассерторштрассе все дни похожи друг на друга. Наша прохудившаяся душная маленькая мансарда пропахла кухней и канализацией. Когда топили печку в столовой, мы задыхались, а без нее мерзли. На улице сильно похолодало. Когда фрау Новак не работала, она таскалась по улицам из клиники в отдел здравоохранения и часами ждала на сквозняке в коридорах или ломала себе голову над запутанными анкетами. Доктора не могли поставить ей диагноз. Один склонялся к тому, чтобы немедленно направить ее в санаторий. Другой считал, что дела ее так плохи, что ехать туда вообще бессмысленно. Третий уверял, что ничего страшного нет: необходимо лишь провести две недели в Альпах. Фрау Новак выслушала всех троих с величайшим почтением. Рассказывая об этих консультациях, она всякий раз умудрялась убедить меня, что каждый из них — добрейший и умнейший профессор во всей Европе.
Она возвращалась домой, кашляя и ежась от холода, в промокших ботинках, совершенно без сил, на грани истерики. Войдя в квартиру, она принималась ругать Грету или Отто, совершенно автоматически, как заводная кукла, у которой раскручивается пружина.
— Помяни мое слово — ты окончишь свои дни в тюрьме! Жаль, что я не отправила тебя в исправительную колонию, когда тебе было четырнадцать лет. Пошло бы на пользу… А ведь в нашей семье все до единого были респектабельными, приличными людьми!
— Ты респектабельная! — Отто хмыкнул. — Девчонкой ты вешалась на шею каждому встречному мужику.
— Я запрещаю тебе говорить со мною подобным образом! Слышишь меня? Запрещаю! О, лучше бы я умерла, прежде чем родила тебя, гнусный, извращенный мальчишка!
Отто прыгал вокруг нее, уворачиваясь от ударов, вне себя от радости, что удалось затеять скандал. Придя в возбуждение, он корчил ужасные рожи.
— Он ненормальный, — воскликнула фрау Новак. — Вы только посмотрите на него, герр Кристоф. Я вас спрашиваю, разве он не буйнопомешанный? Я должна отвести его в лечебницу на обследование.
Эта идея поразила романтическое воображение Отто. Часто, когда мы оставались с ним вдвоем, он говорил мне со слезами на глазах:
— Мне здесь долго не пробыть, Кристоф. Мои нервы на пределе. Очень скоро за мной придут и заберут меня отсюда. Оденут в смирительную рубашку и будут кормить через резиновую трубку. И когда ты приедешь ко мне, я тебя не узнаю.
Фрау Новак и Отто были не единственными, кто страдал нервным расстройством. Медленно, но верно Новаки подтачивали во мне способность к сопротивлению. С каждым днем запах кухни казался мне все более омерзительным; каждый день голос Отто во время ссор становился более грубым, а его матери — более пронзительным. Гретино хныканье заставляло меня скрежетать зубами. Когда Отто хлопал дверью, я раздраженно морщился. По ночам я не мог уснуть, если не опрокидывал рюмку-другую. Кроме того, меня беспокоила загадочная сыпь — быть может, следствие кулинарного искусства фрау Новак или еще чего хуже.
Теперь почти каждый вечер я проводил в Александр Казино. За угловым столиком у печки я писал письма, болтал с Пайпсом и Герхардом или просто развлекался, наблюдая за другими посетителями. Обычно здесь было очень спокойно. Мы все сидели за большим столом или околачивались возле стойки, чего-то ожидая. Как только раздавался шум у входной двери, десятки глаз обращались туда, высматривая, кто появится из-за кожаной занавески. Обычно это был всего лишь торговец бисквитами со своей корзинкой или девушка из Армии Спасения с кружкой для пожертвований и религиозными брошюрами. Если торговец бисквитами выручал много денег или был пьян, он играл с нами в кости на вафли.
Что касается девушки из Армии Спасения, она уныло ходила кругами по комнате, и, не получив ничего, удалялась, не причинив нам никаких угрызений совести. Она стала такой неотъемлемой частью нашей ежевечерней жизни, что даже Герхард и Пайпс не отпускали шуточек на ее счет, когда она уходила. Затем в бар прошмыгивал пожилой человек; шептался с барменом и уходил с ним в комнату за баром. Это был кокаинист. Через минуту он снова появлялся, небрежным жестом приподнимал шляпу и медленно уходил. Страдая нервным тиком, он все время дергал головою и не спеша удалялся, словно хотел сказать жизни: «Нет. Нет. Нет».
Иногда появлялись полицейские, разыскивающие преступников или сбежавших из исправительных колоний мальчишек. Об этих визитах обычно знали заранее, и к ним готовились. Во всяком случае вы всегда могли, как мне объяснил Пайпс, в последнюю минуту уйти через окно в уборной во двор, расположенный за домом.
— Но вы должны быть осторожны, Кристоф, — добавил он. — Прыгайте аккуратно, не то упадете в угольный лоток. Однажды со мной так и случилось. И Гамбург Вернер, идущий следом, так расхохотался, что полицейские схватили его.
В субботние и воскресные вечера в Александр Казино было полно народу. Люди из западной части города возникали, словно посланники другой страны. Тут было много иностранцев — главным образом, голландцев и англичан. Англичане разговаривали громкими, высокими, возбужденными голосами: рассуждали о коммунизме, Ван Гоге и дорогих ресторанах. Некоторые из них казались немного испуганными: может быть, боялись, что их прирежут в этом воровском притоне. Пайпс и Герхард подсаживались к их столикам и, подражая их акценту, попрошайничали на выпивку и сигареты.
Однажды дородный мужчина в очках в роговой оправе спросил:
— Вы были на той чудесной вечеринке, которую устраивал Билл для негритянских певцов?
И молодой человек с моноклем пробормотал: «В этом лице сосредоточена вся мировая поэзия».
Я знал, что он чувствовал в этот момент. Я мог симпатизировать, даже завидовать ему. Но было грустно сознавать, что через две недели он будет хвастать своими подвигами перед избранными клубменами и знатоками — сдержанными улыбающимися людьми, сидящими вокруг стола, который украшали старинное серебро и легендарный портвейн. От этого я чувствовал себя постаревшим.

Наконец врачи решили: фрау Новак необходимо отправить в санаторий, и очень скоро — перед Рождеством. Услышав об этом, она тотчас заказала себе у портного новое платье. Она была так возбуждена и польщена, будто ее пригласили на званый вечер.
— Сестры-хозяйки всегда очень разборчивы, вы знаете, мистер Кристоф. Они следят, чтобы мы были чистенькими и аккуратными. Если нет — нас наказывают, и поделом. Я уверена, мне там будет хорошо, — вздохнула фрау Новак, — если только я не буду волноваться за семью. Как они будут жить, когда я уеду, один Бог знает. Они беспомощны как овечки.
По вечерам она часами шила теплое фланелевое белье, улыбаясь про себя, словно женщина, ожидающая ребенка.

Накануне моего отъезда Отто был крайне подавлен.
— Теперь, когда ты уедешь, Кристоф, я не знаю, что со мною будет. Может, через полгода меня уже не будет в живых.
— Но до того, как я приехал, с тобой все было в порядке, так ведь?
— Да… но теперь мама тоже уезжает. Отец, наверное, вообще перестанет меня кормить.
— Что за вздор!
— Возьми меня с собой, Кристоф. Давай я стану твоим слугой. Я могу быть очень полезным, ты знаешь. Я мог бы готовить тебе, и чинить твою одежду, и открывать дверь твоим ученикам… — Глаза у Отто загорелись, когда он представил себя в новой роли. — Я бы носил короткую белую куртку, а лучше — голубой с серебряными пуговицами пиджак.
— Боюсь, что ты — роскошь, которую я не могу себе позволить.
— Но, Кристоф, я, естественно, не прошу никакой платы. — Отто остановился, почувствовав, что это предложение было чересчур щедрым.
— Разве что, — добавил он осторожно, — одну или две марки на танцы, иногда.
— Мне очень жаль.
Нас прервал приход фрау Новак. Она рано вернулась домой, чтобы приготовить для меня прощальный ужин. Она притащила целую авоську всякой всячины и очень устала, пока волокла ее. Вздохнув, она закрыла за собой дверь и тотчас же начала суетиться, уже взвинченная, на грани взрыва.
— Отто, почему печка погасла? После того как я специально просила проследить за нею! О Боже мой, почему нельзя ни на кого ни в чем положиться в этом доме?
— Извини, мама, — сказал Отто. — Я забыл.
— Конечно, забыл! Разве ты что-нибудь когда-нибудь помнишь? Забыл! — закричала на него фрау Новак, черты ее сморщились в одну острую маленькую гримасу ярости. — Я надрываюсь от работы, скоро в могилу слягу из-за тебя — и вот благодарность. Когда я уеду, надеюсь, твой отец выкинет тебя на улицу. Посмотрим, как тебе это понравится! Ты — здоровый, ленивый, неуклюжий остолоп! Убирайся вон!
— Хорошо! Кристоф, слышишь, что она говорит? — Отто повернулся ко мне, лицо его конвульсивно дернулось от ярости, в этот момент сходство между ними было разительным, казалось, они оба одержимы бесами. — Она об этом еще пожалеет! — Он повернулся и бросился в спальню, хлопнув дверью. Фрау Новак тотчас повернулась к плите и принялась вытаскивать еще не потухшие угли. Она вся дрожала и отчаянно кашляла. Я помог ей, подав дрова и куски угля, она взяла их слепо, не взглянув и не сказав ни слова. Почувствовав, как обычно, что я только мешаю, я пошел в гостиную и тупо встал у окна, мечтая поскорее исчезнуть отсюда. С меня довольно. На подоконнике лежал огрызок карандаша. Я взял его и нарисовал маленький кружок, подумав про себя: «Я оставил свой след». Тут я вспомнил, как несколько лет назад я сделал то же самое, перед тем как уехал из пансиона в Северном Уэльсе. В спальне было тихо. Я решил встретить гнев Отто с открытым забралом. Мне еще предстояло упаковать чемодан.
Когда я открыл дверь, Отто сидел на постели, словно загипнотизированный. Он глядел на глубокую рану на левом запястье, из которой сочилась кровь, падая ему на ладонь, и крупными каплями стекала на пол. В правой руке, между мизинцем и безымянным пальцем, он держал безопасную бритву. Он не сопротивлялся, когда я выхватил ее. Рана была пустяковой, я перевязал ее носовым платком. Отто, казалось, на мгновенье потерял сознание и повалился мне на плечо.
— Зачем ты это сделал?
— Я хотел показать ей, — сказал Отто. Он был очень бледен. Очевидно, он сам дико испугался. — Не надо было останавливать меня, Кристоф.
— Ты маленький идиот, — сказал я сердито. Он и меня напугал. — Однажды ты действительно покалечишься — по ошибке.
Отто посмотрел на меня долгим, укоряющим взглядом. Его глаза медленно наполнились слезами.
— Какое это имеет значение, Кристоф? Я ни на что не гожусь… Как ты думаешь, что со мной будет, когда я вырасту?
— Пойдешь работать.
— Работать…
От одной мысли об этом Отто разрыдался. Истерично всхлипывая, он провел тыльной стороной ладони по носу. Я вытащил платок из кармана.
— Вот. Возьми.
— Спасибо, Кристоф. — С трагическим видом он вытер глаза и высморкался. Но что-то в платке привлекло его внимание. Он начал разглядывать его, сначала безучастно, потом с нескрываемым интересом. — Послушай, Кристоф, — воскликнул он возмущенно, — ведь это же мой платок!

Однажды вечером, через несколько дней после Рождества, я снова пришел на Вассерторштрассе. Уже горели фонари, когда я свернул в подворотню и пошел по длинной мокрой улице. Кое-где попадались комья грязного снега. В подвальчиках располагались лавки, изредка вспыхивал слабый желтоватый свет. Под ярким газовым освещением калека продавал овощи и фрукты с ручной тележки. Компания молодых людей с холодными лицами стояла и глядела, как двое дерутся у выхода; какая-то девчонка возбужденно вскрикнула, когда один из них споткнулся и упал. Пересекая грязный тротуар, вдыхая влажный знакомый запах гнили, идущий от многоквартирных домов, я думал: «Неужели я действительно когда-то здесь жил?» Сейчас, располагая удобной комнатой в западной части города и великолепной новой работой, я стал чужим в этих трущобах.
На лестнице перегорел свет. Царила кромешная тьма. Но я пробрался наверх без особого труда и постучал в дверь. Пришлось стучать изо всех сил — судя по крику, пению и взрывам хохота, вечер был в полном разгаре.
— Кто там? — заорал герр Новак.
— Кристоф.
— Ага. Кристоф! Anglais! Englisch man! Заходите! Заходите!
Дверь распахнулась настежь. Герр Новак нетвердо стоял на пороге, встречая меня с распростертыми объятиями. Позади вырисовывалась фигура Греты, она тряслась, как желе, и смеялась до слез, которые катились у нее по щекам. Больше никого не было видно.
— Старина Кристоф! — закричал герр Новак, хлопнув меня по спине. — Я говорил Грете: «Я знаю, что он придет. Кристоф не покинет нас».
С широким комическим жестом гостеприимства он яростно втолкнул меня в столовую. В квартире все было вверх дном. Одежда кучей валялась на постели, на другой лежали чашки, блюдца, туфли, ножи и вилки. На буфете стояла сковородка, до краев полная застывшим жиром. Комнату освещали три свечи, воткнутые в пустые бутылки из-под пива;
— Весь свет вырубили, — объяснил герр Новак, небрежно махнув рукой, — по счету не заплатили… Конечно, заплатим когда-нибудь. Не обращайте внимания — так лучше, правда ведь? Грета, давай зажжем рождественскую елку.
Такой маленькой елки я в жизни не видел. Она была настолько крошечной и щуплой, что на ней могла держаться всего одна свеча, на самом верху. Ее украсили полоской мишуры. Герр Новак уронил на пол несколько горящих спичек, прежде чем смог зажечь свечу. Скатерть чуть не вспыхнула, если бы я не затоптал их.
— А где Лотар и Отто? — спросил я.
— Не знаю. Где-нибудь поблизости… Они теперь не часто показываются у нас — им тут не по душе. Все равно, нам и без них совсем неплохо, правда, Грета?
Герр Новак проделал несколько движений со слоновой грацией и запел:
— О Танненбаум, о Танненбаум. Эй, Кристоф, теперь давайте с нами вместе!
Когда все это кончилось, я выложил свои подарки: сигары для герра Новака, шоколадки и заводную мышь для Греты. Герр Новак достал из-под кровати бутылку пива. После долгих поисков очков, которые в конце концов оказались висящими на кране в кухне, он прочел мне письмо от фрау Новак из санатория. Каждую фразу он повторял три или четыре раза, увяз в середине, чертыхался, раздувал ноздри, ковырял в ушах. Я с трудом разбирал слова. Затем они с Гретой начали играть с заводной мышкой, пускали ее по столу, вскрикивая и рыча, когда она приближалась к краю. Мышь имела такой успех, что мне вскоре удалось уйти без лишней суеты.
— Прощайте, Кристоф. Приходите еще, — сказал герр Новак и тотчас повернулся к столу. Они с Гретой склонились над ним с жадностью азартных игроков, а я пошел прочь.

Вскоре я сам имел честь принимать у себя Отто. Он пришел просить меня поехать с ним в воскресенье к фрау Новак. В санатории раз в месяц устраивали день посещения, от Халлешкес Тор шел специальный автобус.
— За меня платить не надо, имей в виду, — величаво заметил Отто. Он весь светился самодовольством.
— Очень мило с твоей стороны, Отто… Новый костюм?
— Нравится?
— Наверное, дорогой?
— Двести пятьдесят марок.
— Вот это да! Тебе улыбнулась фортуна?
Отто хмыкнул:
— Сейчас я часто вижу Гертруду. Ее дядя оставил ей небольшую сумму. Весной мы, наверное, поженимся.
— Поздравляю. Надеюсь, ты все еще живешь дома?
— Заглядываю туда время от времени. — Рот у Отто скривился в гримасу утомленного недовольства. — Но папаша все время пьян.
— Омерзительно, правда? — я изобразил его тон. Мы оба расхохотались.
— Боже мой, Кристоф, неужели уже так поздно? Я должен трогаться. До воскресенья. Будь здоров.
В санаторий мы приехали около полудня.
Несколько километров тянулась ухабистая крутая дорога через снежные сосновые леса, затем внезапно показалась готическая кирпичная арка, напоминающая вход в церковный двор, а за ней — большие красные здания. Автобус остановился. Мы с Отто вышли последними. Мы стояли, потягиваясь и щурясь на яркий снег: здесь, за городом, все было ослепительно белым. У всех затекли конечности, так как автобус представлял собой крытый фургон с местами для багажа и школьными скамейками вместо сидений. Но во время путешествия сидения почти не сдвинулись, поскольку мы были стиснуты, как книги на полке.
Навстречу нам выбежали пациенты — неуклюжие, бесформенные фигуры, закутанные в шали и одеяла, спотыкающиеся и скользящие по обледенелой тропинке. Они так торопились, что, не рассчитав, заскользили по дорожке, как на катке. Скользя, они с размахом бросались в объятия друзей и родственников, с трудом сохраняющих равновесие. Одна пара, вскрикивая от смеха, повалилась наземь.
— Отто!
— Мама!
— Так ты все-таки приехал? Как хорошо ты выглядишь!
— Ну конечно, мы приехали, мама! А ты что думала?
Фрау Новак высвободилась из объятий Отто, чтобы пожать мне руку.
— Как поживаете, герр Кристоф?
Она сильно помолодела. Пухлое, овальное, простодушное лицо, живое, с небольшой хитринкой и маленькими крестьянскими глазами, напоминало лицо молоденькой девушки. Щеки слегка тронул румянец. Она все улыбалась и улыбалась, словно не могла остановиться.
— Ах, герр Кристоф, как мило с вашей стороны, что вы приехали! Как хорошо, что вы привезли с собой Отто!
Она рассмеялась нервным, истеричным смешком. По ступеням крыльца мы поднялись в дом. Запах теплого, чистого, пропахшего антисептикой здания щекотал ноздри, как дуновение страха.
— Они поместили меня в маленькую палату, — сказала нам фрау Новак. — Нас всего четверо. Мы сражаемся в разные игры. — Гордо распахнув дверь, она представила соседок по палате. — Это Матушка — она у нас за главного. А это — Эрна! А это Эрика — наша крошка!
Эрика, хилая белокурая девушка лет восемнадцати, хихикнула.
— Так это и есть знаменитый Отто! Вот уже несколько недель как мы мечтаем увидеть его!
Отто слегка улыбнулся, он чувствовал себя очень уверенно. Его новый дорогой коричневый костюм выглядел крайне вульгарно, так же как лиловые гетры и остроносые желтые ботинки. На пальце у него сияло огромное кольцо — печатка с квадратным, шоколадного цвета камнем. Отто все время помнил о нем и картинным жестом отставлял руку, украдкой поглядывая на женщин и наслаждаясь произведенным эффектом. Фрау Новак просто не могла отпустить его. Ей необходимо было крепко обнимать и щипать его за щеки.
— Ну разве он не хорош? — воскликнула она. — Разве не великолепен? Послушай, Отто, ты такой огромный и сильный, ты, наверное, мог бы поднять меня одной рукой!
Старая Матушка была простужена. Она плотно завязала горло под воротником старомодного черного платья. Она казалась милой пожилой дамой, но почему-то слегка непристойной, словно старая шелудивая сука. На столике перед ней, как призы, были расставлены фотографии детей и внуков. Она сидела на краешке кровати, лукавая и довольная, словно радуясь тому, что она так больна. Фрау Новак сказала нам, что Матушка уже трижды была в этом санатории. Каждый раз после выздоровления ее выписывали, но через год или девять месяцев начинался рецидив, и ее вновь отправляли сюда.
— Самые умные профессора Германии приходили смотреть ее, — добавляла фрау Новак с гордостью. — Но вы всегда дурите им голову, правда, дорогая Матушка?
Старая дама, улыбаясь, кивнула, как умный ребенок, которого похвалили взрослые.
— А Эрна здесь второй раз, — продолжала фрау Новак. — Врачи сказали, что она поправится, но она плохо питалась. Поэтому и вернулась к нам, правда, Эрна?
— Да, вернулась, — согласилась Эрна.
Это была крайне истощенная, коротко остриженная женщина лет тридцати пяти, когда-то очень женственная, привлекательная, задумчивая и мягкая. Сейчас она, казалось, была одержима какой-то отчаянной решимостью, стремлением бросить кому-то вызов. У нее были огромные темные голодные глаза. Обручальное кольцо болталось на костлявом пальце. Когда она разговаривала и начинала волноваться, руки ее беспокойно метались, словно два сморщенных мотылька.
— Мой муж избил меня, а потом сбежал. В ту ночь, когда он ушел, он устроил такое побоище, что у меня следы оставались еще несколько месяцев. Он огромный, сильный мужчина. Чуть не убил меня.
Она говорила намеренно спокойно, стараясь сдерживать волнение, ни разу не отведя глаз от моего лица. Ее голодный взгляд сверлил мне мозги, жадно читая мои мысли. «Иногда он мне снится», — добавила она, как будто ей самой смешно было.
Мы с Отто сидели за столом, а фрау Новак суетилась вокруг нас, подавая кофе и пирожные, которые принесла одна из сестер. Все что произошло сегодня, к моему удивлению никак не сказалось на мне: чувства мои притупились, я смотрел на все отстраненно, словно во сне. В этой спокойной белой комнате с огромными окнами, выходившими на молчаливые оснеженные верхушки сосен, с рождественской елкой на столе, кроватями, увитыми бумажными гирляндами, с пришпиленными к стене фотографиями, тарелкой с шоколадными бисквитами в форме сердечек — жили эти четыре женщины. Мой взгляд исследовал каждый уголок их мира: температурные листки, огнетушитель, кожаный экран у двери. Надевая свои лучшие наряды, с чистыми руками, уже не исколотыми иглой или загрубевшими от стряпни, они ежедневно возлежали на террасе, слушая радио, им было запрещено разговаривать. В атмосфере, царившей в этой комнате, было что-то отвратительное, точно грязное белье прело без воздуха в комоде. Они заигрывали друг с другом, вскрикивая, как перезрелые школьницы. Фрау Новак и Эрика затеяли возню. Они дергали друг друга за одежду, заливались визгливым хохотом, — короче, старались ради нас.
— Вы не представляете себе, как мы ждали этого дня, — сказала мне Эрна.
— Встретиться с живым мужчиной, — фрау Новак хихикнула.
— Эрика была такой невинной девочкой до приезда сюда. Ты ничего не знала, правда, Эрика?
Эрика хихикнула.
— Я многому научилась с тех пор.
— Да, надеюсь, что так! Поверите ли, герр Кристоф, ее тетка прислала ей на Рождество этого пупса, теперь она каждую ночь берет его с собой в постель, говорит, что хочет спать с мужчиной.
Эрика дерзко рассмеялась.
— Что ж, это лучше, чем ничего, правда?
Она подмигнула Отто, который закатил глаза, притворившись, что потрясен.

После ланча фрау Новак следовало немного отдохнуть. Поэтому нами завладели Эрна и Эрика, которые решили повести нас на прогулку.
— Сначала мы покажем им кладбище, — сказала Эрна.
Это было кладбище домашних животных, принадлежавших персоналу санатория. С десяток небольших крестов и надгробий с издевательски-выспренными надписями в стихах. Тут были похоронены мертвые птицы, белые мыши, кролики и летучая мышь, замерзшая во время шторма.
— Грустно думать о лежащих здесь, — сказала Эрна. Она смахнула снег с одной из могил. В глазах у нее стояли слезы.
Но когда мы стали спускаться по тропинке, они с Эрикой очень развеселились. Мы смеялись и играли в снежки. Отто подхватил Эрику и притворился, что собирается бросить ее в сугроб. Пройдя еще немного, мы подошли к летнему домику, стоявшему среди деревьев. Оттуда как раз выходили мужчина и женщина.
— Это фрау Клемке, — сказала мне Эрна. — Сегодня к ней приехал муж. Подумать только, эта старая хижина — единственное место, где двое людей могут уединиться.
— В такую погоду здесь, должно быть, ужасно холодно.
— Конечно! Завтра у нее опять поднимется температура, и ей придется две недели пролежать в постели. Но кого это остановит? На ее месте я поступила бы точно так же, — Эрна потянула меня за руку. — Надо жить, пока молод!
— Конечно!
Эрна быстро взглянула мне в лицо, ее огромные темные глаза впились в меня, как крючки, мне казалось, я чувствую, как они раздевают меня.
— На самом деле я ведь незаразная, понимаешь, Кристоф?.. Ты ведь ничего плохого не думаешь.
— Нет, Эрна, конечно нет.
— Уйма здешних девушек незаразные. Их просто надо немного подлечить, как и меня… Доктор говорит, что если я буду следить за собой, то стану такой же сильной, как раньше. И что, ты думаешь, я прежде всего сделаю, когда меня выпустят отсюда?
— Что же?
— Первым делом я получу развод, а потом найду мужа, — Эрна рассмеялась с оттенком горького торжества. — Это у меня не отнимет много времени — можешь мне поверить.

После чая мы сидели наверху в палате. Фрау Новак одолжила у кого-то граммофон, чтобы мы могли потанцевать. Я танцевал с Эрной. Эрика танцевала с Отто. Она была похожа на неуклюжего сорванца и громко хохотала всякий раз, поскользнувшись или наступив Отто на ногу. Отто улыбался, умело вел ее, плечи у него топорщились, и он по-обезьяньи сутулился, как было принято в Халлешкес Тор. Старая Матушка сидела на постели, глядя перед собой. Когда я обнял Эрну, я почувствовал, что она вся дрожит. Было почти совсем темно, но никто не предложил включить свет.
Перестав танцевать, мы уселись на кроватях вокруг стола. Фрау Новак начала рассказывать о своем детстве, как она жила со своими родителями на ферме в Восточной Пруссии.
— У нас была собственная мельница, — говорила она, — и тридцать лошадей. Лошади моего отца были лучшими в округе, они много раз брали призы на бегах.
Палата погрузилась во тьму. Окна зияли в темноте огромными светлыми прямоугольниками. Эрна, сидевшая передо мной на кровати, нащупала мою руку и потянула ее к себе, потом прильнула ко мне и обвила мою руку вокруг себя. Она сильно дрожала.
— Кристоф, — шепнула она мне в ухо.
— … а в летнее время, — продолжала фрау Новак, — мы часто ходили на танцы в большой амбар у реки.
Мои губы прижались к горячим сухим губам Эрны. Никаких эмоций я не испытывал: все это казалось лишь эпизодом длинного, довольно зловещего и многозначительного сна, который мне снился весь день.
— Я так счастлива сегодня, — прошептала Эрна.
— Сын почтмейстера любил играть на дудочке, — говорила фрау Новак. — Играл он прекрасно — хотелось плакать.
От постели, на которой сидели Эрика и Отто, доносился шум, как будто там дрались, и громкое хихиканье.
— Отто, гадкий мальчишка! Ты что делаешь! Вот расскажу твоей матери!
Через несколько минут пришла сестра, чтобы сказать нам, что автобус отправляется.
— Клянусь тебе, Кристоф, — шептал мне Отто, когда мы надевали пальто. — Я мог делать с этой девчонкой все что угодно! Она была моя… А ты хорошо провел время со своей? Немного тощая, да? Но бьюсь об заклад, настоящий огонь!
Вместе с другими пассажирами мы влезли в автобус. Пациенты толпились рядом, прощаясь с нами. Закутанные с головой в свои одеяла, они могли сойти за представителей какого-то лесного племени.
Фрау Новак расплакалась, но силилась улыбнуться.
— Скажи отцу, что я скоро приеду.
— Конечно, приедешь, мама! Теперь ты скоро поправишься. Скоро будешь дома.
— Пройдет совсем немного времени… — всхлипывала фрау Новак, слезы струились по щекам, освещая страшную лягушачью улыбку. И вдруг она начала кашлять, — казалось, ее тело сейчас сложится пополам, как у куклы на шарнирах. Сжав руки на груди, она захлебывалась надрывным кашлем, словно отчаявшееся раненое животное. Одеяло сползло с головы и плеч; выбившаяся прядь упала на глаза — она слепо трясла головой, стараясь откинуть ее. Две сестры деликатно пытались увести ее, но она яростно сопротивлялась. Она не желала уходить с ними.
— Иди в дом, мама! — умолял ее Отто. Он сам чуть не плакал. — Пожалуйста, иди в дом! Ты умрешь от холода!
— Пиши мне хоть изредка, Кристоф! — Эрна схватила меня за руку, словно боясь утонуть. В глазах ее было написано нескрываемое отчаяние. — Хотя бы открытку… просто надпиши свое имя.
— Конечно, напишу.
Они столпились вокруг нас в маленьком световом пятне от пыхтевшего автобуса, их освещенные лица казались зловещими призраками на фоне черных сосновых стволов. Это была кульминация моего сна: мгновение ночного кошмара, которым он должен был кончиться. И тут мною овладел какой-то абсурдный страх, что они могут напасть на нас, — банда жутковатых, безмолвных закутанных фигур стаскивает нас со скамеек и кровожадно волочит куда-то в гробовом молчании.
Но вот все кончилось. Они ушли в темноту, — в сущности, безобидные, как призраки, а наш автобус, грохоча колесами, покатил к городу сквозь глубокий, невидимый нам снег.

5. Ландауэры

Однажды ночью, в октябре 1930 года, через месяц после выборов, на Лейпцигерштрассе произошел страшный переполох. Банды нацистских молодчиков устроили антисемитскую демонстрацию. Они хватали темноволосых носатых прохожих и били окна во всех еврейских магазинах. Само по себе это событие не было таким уж выдающимся, никого не убили, стреляли мало, арестовали не более двадцати человек. Я помню о нем лишь потому, что тогда я впервые столкнулся с берлинской политикой.
Фрейлейн Мейер, конечно, была в восторге:
— Будет им хорошим уроком, — воскликнула она. — Город пропитан еврейской заразой. Поднимите камень — и оттуда непременно выползет пара евреев. Они отравляют воду, которую мы пьем! Они давят нас, они грабят нас, они пьют нашу кровь. Взгляните на все большие универмаги: Вертхейм, К. Д. В., Ландауэры. Кто их владельцы? Мерзкие воры — евреи!
— Ландауэры — мои друзья, — холодно отрезал я и вышел из комнаты, прежде чем фрейлейн Мейер успела что-либо возразить.
Я, конечно, покривил душой. На самом деле я в жизни не встречал никого из семьи Ландауэров. Но перед отъездом из Англии один общий знакомый дал мне рекомендательное письмо к ним. Я не верю в рекомендательные письма и, наверное, не воспользовался бы и этим, если бы не заявление фрейлейн Мейер. Теперь же назло ей я решил написать фрау Ландауэр. Наталья Ландауэр — я познакомился с нею через три дня — была школьницей восемнадцати лет. Ее лицо с сияющими глазами, обрамленное темными пушистыми волосами, казалось слишком худым и длинным. Она напоминала молодую лисицу. Как принято у студентов, она сильно потрясла мне руку.
— Пожалуйста, проходите. — Голос ее звучал резко и властно.
Огромная светлая гостиная, несколько перегруженная мебелью, была обставлена в довоенном вкусе. Наталья сразу же заговорила с огромным воодушевлением на быстром ломаном английском и стала показывать граммофонные пластинки, картины, книги. Мне не разрешалось ни на что смотреть больше минуты.
— Вы любите Моцарта? Да? О, я тоже. Очень сильно! Эти картины из Королевского дворца. Вы не видели? Я покажу вам когда-нибудь, да?.. Вам нравится Гейне? Скажите честно, пожалуйста.
Она перевела взгляд с книжных полок на меня и улыбнулась, но с поучительной суровостью:
— Прочтите. Это чудесно.
Я не пробыл у нее дома и четверти часа, но успел получить четыре книги: Тони Крюгера, рассказы Якобсена, том Стефана Георге, письма Гете.
— Вы должны честно сказать мне свое мнение, — предупредила она.
Вдруг горничная раскрыла скользящие стеклянные двери в конце комнаты. Оказалось, что своим присутствием нас почтила фрау Ландауэр. Крупная бледнолицая женщина с мушкой на левой щеке и гладко зачесанными и стянутыми в пучок волосами сидела за обеденным столом, разливая из самовара чай. На столе стояли тарелки с ветчиной и горошек с тонкими скользкими сосисками, из которых брызгала горячая вода, когда их протыкали вилкой, а также сыр, редис, хлеб из грубой непросеяной ржаной муки и пиво в бутылках.
— Вы выпьете пива, — приказала Наталья, возвращая матери стакан чая.
Оглядевшись, я заметил между картинами и шкафами вырезанные из цветной бумаги и пришпиленные к стене кнопками причудливые фигуры в человеческий рост: девушки с развевающимися волосами и газели с раскосыми глазами. Это был до смешного жалкий протест против буржуазной помпезной мебели из красного дерева. Я догадывался, что это выдумка Натальи, хотя мне никто не говорил об этом. Да, она сделала их и повесила для вечеринки, потом хотела убрать, но мать не позволяет. У них произошел небольшой спор, — очевидно, обычная домашняя ссора.
— Oh, but they’re terrible, I find! — закричала Наталья по-английски.
— А мне кажется, что очень милы, — безмятежно ответила фрау Ландауэр по-немецки, не отрывая глаз от тарелки, набив рот хлебом и редисом.
Сразу после ужина Наталья дала понять, что я должен пожелать фрау Ландауэр спокойной ночи. Затем мы вернулись в гостиную. Она начала допрашивать меня. Где я живу? Сколько я плачу за комнату? Выслушав ответ, она тотчас же заметила, что я выбрал абсолютно неподходящий район (Виммерсдорф гораздо лучше) и что меня надули. За те же деньги я мог бы найти не хуже, но с водой и отоплением.
— Вы должны были спросить меня, — добавила она, явно позабыв, что мы впервые видим друг друга, — я бы сама вам подыскала. Ваш друг говорит, что вы писатель, — вдруг сказала Наталья с вызовом.
— Не настоящий, — запротестовал я.
— Но вы написали книгу? Да?
— Да, написал.
Наталья торжествовала:
— Вы написали книгу, а говорите, что вы не писатель. Вы что, с ума сошли?
Тогда мне пришлось рассказать ей историю книги «Все конспираторы», почему она так называется, о чем она, когда вышла и так далее.
— Вы мне принесете экземпляр, хорошо?
— У меня нет ни одного, — ответил я с удовольствием, — и она не переиздается.
Наталья даже отпрянула на мгновенье, но тут же, почуяв что-то новое, снова пошла в атаку.
— А то, что вы собираетесь написать в Берлине? Расскажите мне, пожалуйста.
Чтобы угодить ей, я начал пересказывать рассказ, который написал несколько лет назад для студенческой газеты в Кембридже. По ходу я улучшал его как мог. Это занятие доставило мне такое удовольствие, что я подумал: замысел, пожалуй, не так плох, его можно использовать. В конце каждого предложения Наталья так плотно сжимала губы и так страстно кивала головой, что волосы то и дело падали ей на лицо.
— Да, да, — повторяла она. — Да, да.
Только через несколько минут я понял, что она ничего толком не разбирает из того, что я рассказываю. Очевидно, она не понимала моего английского, так как теперь я говорил гораздо быстрее, не выбирая слов. Несмотря на все ее усилия, чтобы сосредоточиться и не отвлекаться, я заметил, что она уже изучила мою прическу и разглядела лоснящийся узел галстука. Она даже украдкой взглянула на мои ботинки. Однако я притворился, что ничего не замечаю. С моей стороны было бы бестактно оборвать рассказ — тем самым испортив Наталье удовольствие от самого факта, что я доверительно беседую с ней о том, что меня действительно занимает, хотя мы, в сущности, чужие люди.
Когда я окончил, она сразу же спросила:
— И этот рассказ будет завершен — когда?
Поскольку она уже стала моей соучастницей в этом деле, так же, как и во всех остальных, я ответил, что не знаю. Я ленив.
— Вы ленивы? — Наталья презрительно вытаращила глаза. — Разве? Тогда очень жаль. Ничем не могу помочь.
Затем я объявил, что должен идти. Она проводила меня до двери.
— И скоро вы мне принесете этот рассказ? — настойчиво повторила она.
— Да, скоро.
— Когда же?
— На следующей неделе, — уклончиво пообещал я.
Но появился я у Ландауэров лишь две недели спустя. После обеда, когда фрау Ландауэр вышла из комнаты, Наталья сообщила, что мы идем в кино.
— Нас приглашает моя мать.
Когда мы поднялись, она вдруг схватила два яблока и апельсин из буфета и запихнула их мне в карманы. Очевидно, она решила, что я недоедаю. Я слабо протестовал.
— Если вы скажете еще хоть слово, я рассержусь, — предупредила она. — А вы принесли его? — спросила она, когда мы выходили из дому.
Прекрасно понимая, что она имеет в виду, я переспросил невиннейшим голосом.
— Принес что?
— Вы знаете. То, что обещали.
— Не помню, чтобы я что-нибудь обещал.
— Не помните? — Наталья презрительно засмеялась.
— Тогда мне очень жаль. Ничем не могу помочь.
Когда мы пришли в кино, она, однако, простила меня. В фильме участвовали Пат и Паташон. Наталья строго заметила:
— Думаю, вам не нравятся такие фильмы? Для вас они недостаточно умны?
Я отнекивался, но она была настроена скептически.
— Хорошо, посмотрим.
Во время фильма она все время наблюдала за мной: смеюсь я или нет. Сначала я смеялся излишне громко. Затем, устав, перестал смеяться совсем. К концу фильма ее терпение иссякло. Она начала даже легонько подталкивать меня локтем в тех смешных местах, где следовало смеяться. Как только включили свет, она набросилась на меня.
— Вот видите? Я была права. Вам не понравилось?
— Мне очень понравилось.
— «Очень понравилось». Так я и поверила. А теперь скажите правду.
— Я уже сказал. Мне понравилось.
— Но вы не смеялись. Вы сидели с таким лицом… — Наталья попыталась изобразить меня, — и ни разу не улыбнулись.
— Я никогда не смеюсь, когда мне весело, — сказал я.
— О да, возможно! Это английский обычай никогда не смеяться?
— Англичане никогда не смеются, если видят что-нибудь забавное.
— Думаете, я вам поверила? Тогда вот что я вам скажу: ваши англичане сумасшедшие.
— Ваше замечание не очень оригинально.
— А должны ли мои замечания быть такими уж оригинальными, мой дорогой сэр?
— Когда вы со мной, то да.
— Ненормальный!
Мы немного посидели в кафе возле Зоологического сада и съели по мороженому. Оно было с комками и слегка отдавало картошкой. Вдруг Наталья заговорила о своих родителях.
— Я не понимаю, почему в современных книгах пишут, будто мать и отец непременно должны ссориться с детьми. Для меня ссора с родителями просто невозможна. Невозможна.
Наталья пристально взглянула на меня: поверил или нет? Я кивнул.
— Абсолютно невозможна, — повторила она торжественно. — Ведь я знаю, что родители меня любят. Поэтому они думают не о себе, а о том, что лучше для меня. Вы знаете, моя мать — слабая женщина. Иногда ее мучают ужасные головные боли. И тогда я, конечно, не могу оставить ее одну. Очень часто, когда мне хочется пойти в кино, или в театр, или на концерт, она ничего не говорит, но я смотрю на нее и вижу, что ей нехорошо, и тогда я говорю: нет, мне не хочется, я не пойду. Я ни разу не слышала от нее ни одного слова жалобы. Никогда.
Теперь, отправляясь к Ландауэрам, я тратил две марки пятьдесят пфеннингов на розы для ее матери. И не напрасно. Когда мы с Натальей уходили, у фрау Ландауэр ни разу не было головной боли.
— Мой отец всегда стремится, чтобы у меня было все самое лучшее, — продолжала Наталья. — Он хочет, чтобы я говорила: «Родители у меня богатые, мне не нужно думать о деньгах». — Наталья вздохнула. — Но я другая, я всегда жду плохого. Я знаю, как сейчас обстоят дела в Германии, и мой отец может внезапно потерять все. Ведь так уже было однажды. Перед войной у отца была большая фабрика в Позене. Начинается война, и ему приходится уехать. Завтра то же самое может случиться здесь. Но мой отец — такой человек, ему все едино. Он может начать с одного пфеннинга и работать до тех пор, пока все не вернет.
— Поэтому, — продолжала она, — я хочу бросить школу и заняться изучением чего-нибудь полезного, чтобы уметь зарабатывать себе на хлеб. Я не знаю, сколько еще родители будут при деньгах. Мой отец желает, чтобы я поступила в университет. Но теперь я поговорю с ними и спрошу, не могу ли я поехать в Париж и заняться живописью. Если научусь рисовать, может быть, проживу на это, а еще пойду на кулинарные курсы. Вы знаете, я не умею готовить даже самых элементарных вещей.
— Я тоже.
— Для мужчины это не так уж важно, я считаю. Но девушка должна быть готова ко всему. — Если я захочу, — добавила Наталья серьезно, — я уеду с человеком, которого люблю, и буду жить с ним, даже если мы не сможем пожениться, это не имеет значения. Но тогда я должна уметь все делать, понимаете? Недостаточно просто сказать: «У меня ученая степень». — А он возразит: «А где мой обед?»
Последовала пауза.
— Вас не шокируют мои слова? — вдруг спросила Наталья, — что я буду жить с человеком не расписанной.
— Нет, конечно, нет.
— Поймите меня правильно, пожалуйста. Я не восхищаюсь женщинами, которые меняют мужчин, как перчатки, — вот так, — Наталья сделала недовольный жест, проиллюстрировав свои слова, — они просто ненормальные, я так считаю.
— Вы не думаете, что женщина может позволить себе менять свои решения?
— Не знаю. Я не разбираюсь в этих вопросах… Но это ненормально.
Я проводил ее домой. У Натальи была привычка дойти до самого порога, а затем стремительно пожать руку и юркнуть в дом, хлопнув дверью перед вашим носом.
— Вы мне позвоните? На следующей неделе? Да?
Я еще слышу ее голос. Но вот дверь хлопнула — она ушла, не дожидаясь ответа.

Наталья избегала всяких контактов — прямых или косвенных. Например, не любила болтать со мной на пороге. Я заметил, что она всегда старается за столом сесть напротив. И не выносила, когда я подавал ей пальто.
— Мне ведь еще нет шестидесяти, мой дорогой сэр!
Если при выходе из кафе или ресторана она видела, как я скольжу взглядом по крючку, на котором висело ее пальто, она мгновенно бросалась к нему и несла его в угол, как зверь свою добычу.
Однажды вечером мы пошли в кафе и заказали две чашки шоколада. Когда его подали, мы обнаружили, что официантка забыла ложечку для Натальи. Я потягивал свой шоколад, а потом помешал его. Казалось естественным предложить мою ложку Наталье, и я был удивлен и слегка раздражен, когда она с досадой отказалась от нее. Ей претил даже такой неощутимый контакт с моими губами.
Наталья купила билеты на концерт Моцарта. Но вечер не удался. В строгом Коринфском зале было прохладно, глаза слепили традиционные софиты. Блестящие деревянные стулья были аскетически жесткими. Публика взирала на происходящее, как на религиозный обряд. Ее твердолобый, напыщенный восторг давил как головная боль: я не мог ни на секунду отвлечься от этих беспросветно серьезных лиц. И, несмотря на музыку Моцарта, никак не мог отделаться от мысли: «Что за нелепое времяпрепровождение!»
Я возвращался усталым и угрюмым, что привело к небольшой размолвке с Натальей. Началось с того, что она заговорила о Хиппи Бернштейн. Именно Наталья подыскала мне работу у Бернштейнов: они с Хиппи ходили в одну и ту же школу. Несколько дней назад я дал Хиппи первый урок английского.
— И как она вам понравилась? — спросила Наталья.
— Очень понравилась. А вам?
— Мне тоже… Но у нее есть два больших недостатка. Вы, наверное, их еще не заметили?
Поскольку я не отозвался, она серьезно добавила:
— Вы знаете, я бы хотела, чтобы вы мне честно сказали, в чем мои недостатки.
В другом настроении вопрос показался бы мне забавным и даже трогательным. Но сейчас я подумал: «Напрашивается на комплимент», — и огрызнулся:
— Не знаю, что вы имеете в виду, говоря о недостатках. Я не сужу о людях по их оценкам за четверть. Лучше спросите кого-нибудь из своих учителей.
На несколько минут она замолчала. Но затем снова заговорила. Прочел ли я что-нибудь из ее книг?
Я ничего не прочел, но сказал:
— Да, Якобсена «Фру Мария Груббе».
И что я о ней думаю?
— Очень хорошая книга, — буркнул я, чувствуя себя виноватым.
Наталья пристально посмотрела на меня.
— Боюсь, вы очень неискренни. Вы не сказали главного.
Внезапно я взвился как мальчишка.
— Конечно, нет. А почему я должен говорить главное? Я устал от споров. Я не собираюсь говорить ничего вразрез вам.
— Но если так, — она была действительно смущена, — нам нет смысла заводить серьезные разговоры.
— Конечно, нет.
— Тогда, может, нам вообще не разговаривать? — спросила бедная Наталья.
— Самое лучшее для нас, — сказал я, — мычать, как коровы на ферме. Мне нравится ваш голос, но мне совершенно безразлично, что вы при этом говорите. Поэтому лучше всего нам издавать звуки «му-у, ав-ав и мяу».
Наталья зарделась. Она была поражена и глубоко задета. Затем, после долгой паузы, она сказала:
— Да, понимаю.
Когда мы подошли к ее дому, я попытался помириться и обернуть все в шутку, но ничего из этого не получилось. Домой я ушел ужасно пристыженный.

Однако через несколько дней Наталья позвонила и пригласила меня на ланч. Она сама открыла мне дверь, — очевидно, ждала звонка — и приветствовала меня восклицанием:
— Му-у! Ав-ав! Мяу!
На мгновенье мне показалось, что она сошла с ума. Потом я вспомнил нашу ссору. Но Наталья, разыграв эту сценку, готова была помириться.
Мы пошли в гостиную, и она стала бросать в вазы таблетки аспирина, чтобы, по ее словам, оживить цветы. Я спросил, что она делала последние дни.
— Всю эту неделю, — ответила Наталья, — я не ходила в школу. Три дня назад стою я около этого пианино и вдруг падаю — вот так. Как сказать по-английски: ohnmächtig?
— Вы имеете в виду, что вы упали в обморок?
Наталья живо закивала.
— Да, верно, у меня был ohnmächtig.
— Но в таком случае вам следовало бы сейчас быть в постели. — Внезапно я почувствовал себя покровителем.
— Как вы себя чувствуете?
Наталья весело рассмеялась, и конечно же, я никогда не видел, чтобы она выглядела лучше.
— О, это несерьезно. — Я должна сказать вам одну вещь, — добавила она. — Приятный сюрприз: сегодня придут отец и мой кузен Бернгард.
— Замечательно.
— Да. Не правда ли? Когда появляется отец, эта такая радость, ведь он все время в разъездах. У него столько дел повсюду: в Париже, в Вене, в Праге. И всегда он должен ездить на поезде. Думаю, он вам понравится.
— Конечно.
И вот стеклянные двери распахнулись, и перед нами предстал герр Ландауэр, жаждавший познакомиться со мной. Рядом стоял Бернгард Ландауэр, кузен Натальи, — высокий бледный молодой человек в темном костюме, всего лишь на несколько лет старше меня.
— Я очень рад познакомиться с вами, — сказал Бернгард, когда мы пожали друг другу руки. Он говорил по-английски без малейшего акцента.
Герр Ландауэр был маленьким живым человеком со смуглой морщинистой кожей, как у старого, хорошо начищенного башмака. Его блестящие карие глаза смахивали на пуговицы, а брови бульварного комедианта были густыми и черными, словно подведенными жженой пробкой. Было ясно, что он обожает свое семейство. Он распахнул перед женой дверь так, словно она была хорошенькой молоденькой девушкой. Благожелательная счастливая улыбка изливалась на всю компанию: на светившуюся от радости по случаю его приезда Наталью, слегка зардевшуюся фрау Ландауэр, меланхоличного, бледного, вежливо-загадочного Бернгарда и даже меня. Герр Ландауэр в разговоре почти все время обращался ко мне, деликатно обходя все, что касалось семейных дел, чтобы не напоминать мне, что я здесь посторонний.
— Тридцать пять лет назад я был в Англии, — сказал он с сильным акцентом. — Я приехал в вашу столицу, чтобы писать докторскую диссертацию, и поселился вместе с еврейскими рабочими в лондонском Ист-энде. Я не раз имел возможность убедиться, что ваши английские власти мне вовсе не рады. Я был очень молод тогда, пожалуй, моложе, чем вы сейчас. Я вел необыкновенно интересные разговоры с докерами, проститутками и хозяйками «пабликхауз», как вы их называете. Очень интересно… — Герр Ландауэр задумчиво улыбнулся. — И моя пустяковая небольшая диссертация вызвала такие дебаты! Ее перевели на пять языков.
— На пять языков! — повторила Наталья. — Вы видите, мой отец тоже писатель.
— О, это было тридцать пять лет назад! Задолго до того, как ты родилась, моя милая! — Герр Ландауэр неодобрительно покачал головой, в его глазах-пуговках светилось великодушие. — Сейчас у меня нет времени для подобных штудий. — Он вновь повернулся ко мне. — Я только недавно прочел по-французски книгу о вашем великом английском поэте, лорде Байроне. Такая интересная работа. Теперь я был бы очень рад узнать ваше профессиональное мнение об этом важнейшем вопросе — был ли лорд Байрон виновен в кровосмесительном грехе? Как вы думаете, мистер Ишервуд?
Я почувствовал, что краснею от стыда. Странно, но меня смущало присутствие не Натальи, а фрау Ландауэр, безмятежно заправлявшей в рот очередной кусок, а Бернгард не отрывал глаз от своей тарелки, чуть заметно улыбаясь.
— Да, — промямлил я, — это довольно сложно…
— Очень интересный вопрос, — перебил меня герр Ландауэр, благосклонно оглядывая всех нас и с огромным удовольствием уплетая завтрак.
— Имеет ли гений право на исключительные поступки? Или скажем ему так: «Нет, вы можете писать прекрасные стихи и рисовать замечательные картины, но вести себя вы должны как обычный человек и подчиняться законам, созданным для обычных людей». — Не переставая жевать, герр Ландауэр обвел нас торжествующим взглядом. Вдруг он уставился на меня:
— Ваш драматург Оскар Уайльд… еще один случай. Что вы скажете о нем, мистер Ишервуд? Я бы очень хотел услышать ваше мнение. Справедливо ли было по английским законам наказывать Оскара Уайльда или нет? Пожалуйста, скажите, что вы думаете?
Герр Ландауэр радостно смотрел на меня, замерев с вилкой у рта. Подспудно я все время ощущал присутствие Бернгарда, который сдержанно улыбался.
— Да… — начал я, чувствуя, как у меня краснеют уши. На этот раз меня неожиданно спасла фрау Ландауэр, сказав что-то Наталье по поводу овощей. Завязался недолгий разговор, во время которого герр Ландауэр, кажется, позабыл свой вопрос. Он с удовольствием продолжал есть. Но тут встряла Наталья.
— Пожалуйста, скажите отцу название вашей книги. Я не могу вспомнить. Такое смешное.
Нахмурив брови, я попытался выказать ей свое неудовольствие — но так, чтобы другие не заметили.
— «Все конспираторы», — сказал я холодно.
— «Все конспираторы»… о да, конечно!
— А вы пишете детективные романы, мистер Ишервуд? — Герр Ландауэр одобрительно расплылся в улыбке.
— Боюсь, эта книга не имеет никакого отношения к детективу, — вежливо ответил я. Герр Ландауэр смотрел недоуменно и разочарованно: «Не имеет отношения к детективу?»
— Пожалуйста, объясните ему, — приказала мне Наталья.
Я глубоко вздохнул:
— Название символичное… Это цитата из «Юлия Цезаря» Шекспира.
Герр Ландауэр тотчас просветлел:
— А, Шекспир! Великолепно! Очень интересно…
— У вас есть великолепные переводы Шекспира на немецкий язык.
Я порадовался собственной хитрости: удалось увести разговор в сторону.
— Да, конечно! Великолепные. Благодаря им Шекспир стал почти немецким поэтом…
— Но вы не сказали, — настаивала Наталья с дьявольской въедливостью, — о чем ваша книга.
Я заскрежетал зубами.
— О двух молодых людях. Один художник, другой — студент-медик.
— И это единственные персонажи вашей книги? — спросила Наталья.
— Конечно, нет. Но я удивляюсь вашей забывчивости. Я совсем недавно пересказывал вам сюжет.
— Дурак! Я спрашиваю не для себя. Я, естественно, все помню, что вы мне рассказывали. Но мой отец не слышал. Так что расскажите, пожалуйста… что потом?
— У художника есть мать и сестра. Все они ужасно несчастны.
— Но почему они несчастны? Мой отец, мать и я — мы счастливы.
Я подумал: хоть бы ты сквозь землю провалилась.
— Все люди разные, — сказал я осторожно, избегая встречаться глазами с герром Ландауэром.
— Ну ладно, — сказала Наталья. — Они несчастны. А что потом?
— Художник убегает из дома, а его сестра выходит замуж за очень приятного молодого человека.
Наталья, очевидно, поняла, что больше я не вынесу. Она сделала последний выпад:
— И сколько же экземпляров вы продали?
— Пять.
— Пять. Но это совсем немного.
— Совсем немного.
К концу ланча стало ясно, что Бернгард и его дядя с теткой должны обсудить семейные дела.
— Не хотите ли немножко прогуляться? — спросила меня Наталья.
Герр Ландауэр церемонно попрощался со мной:
— Мистер Ишервуд, вы всегда желанный гость в моем доме.
Мы низко поклонились друг другу.
— Может быть, — сказал Бернгард, протягивая мне свою визитную карточку, — вы зайдете как-нибудь вечерком и скрасите мое одиночество?
Я поблагодарил и сказал, что буду рад.
— Как вам понравился мой отец? — спросила Наталья, как только мы вышли из дому.
— Мне кажется, он один из самых милых отцов, которых я встречал в своей жизни.
— Это правда? — Наталья была в восторге. — Да, правда? А теперь признайтесь: мой отец поразил вас, говоря о лорде Байроне? Нет? Вы покраснели как рак.
Я засмеялся.
— Ваш отец заставил меня почувствовать себя старомодным. Он такой современный.
Наталья торжествующе засмеялась.
— Видите, я была права! Вы были поражены. О, я так рада! Знаете, я сказала отцу: «К нам придет очень интеллигентный человек», — поэтому ему хотелось показать, что он тоже может быть современным и говорить на такие темы. Вы подумали, что мой отец безмозглый старикан? Скажите правду.
— Нет, — запротестовал я. — Я никогда так не думал.
— Да, он не безмозглый, понимаете… Он очень умный. Только у него совсем нет времени на чтение, потому что он все время работает. Иногда по восемнадцать-девятнадцать часов в сутки, это ужа-а-сно… И он лучший в мире отец!
— Ваш кузен Бернгард — его компаньон?
Наталья кивнула.
— Он управляющий в нашем магазине. Он тоже ужасно умный.
— Вероятно, вы часто видитесь?
— Нет… Он редко навещает нас… Он странный, понимаете. Мне кажется, он любит одиночество. Странно, что он попросил вас нанести ему визит… Вы должны быть осторожны.
— Осторожен? Почему?
— Видите ли, он очень язвителен. Боюсь, он будет насмехаться над вами.
— Что ж, это не так страшно. Множество людей смеются надо мной… Иногда и вы.
— Ах, я! Это другое дело. — Наталья горделиво тряхнула головой: очевидно, она говорила о своем неприятном опыте. — Я смеюсь, чтобы позабавиться, понимаете? Но когда над вами смеется Бернгард, это не так безобидно…

У Бернгарда была квартира на тихой улице, неподалеку от Тиргартена. Когда я позвонил в парадную дверь, из миниатюрного полуподвального окна высунулся привратник, похожий на гнома, спросил, к кому я иду, и наконец, оглядев меня с явным недоверием, нажал на кнопку, отпирающую входную дверь. Такую массивную, что мне пришлось открывать ее обеими руками; она захлопнулась за мной с глухим шумом, точно выстрелила пушка. За нею была еще пара дверей, ведущих во двор, потом дверь в гартенхауз, потом пять лестничных пролетов, затем дверь в квартиру. Четыре двери охраняли Бернгарда от внешнего мира.
В тот вечер на нем было красивое кимоно, надетое поверх костюма. Выглядел он иначе, чем в нашу первую встречу: вероятно, кимоно обнажило какую-то восточную черточку в нем, которую я не приметил раньше. Его утонченный, чопорный, великолепно очерченный профиль, слегка смахивающий на клюв, придавал ему сходство с птицей на китайской вышивке.
Мне он показался флегматичным, но в нем было какое-то застывшее величие, как у фигурки из слоновой кости. Я вновь обратил внимание на его великолепный английский язык и изящные жесты, когда он показывал мне кхмерскую голову Будды двенадцатого века, сделанную из песчаника, стоявшую в ногах кровати: «Оберегает мой сон». На низком белом книжном шкафу стояли греческие, сиамские и индокитайские статуэтки и каменные головки, большинство которых Бернгард привез из своих путешествий. Среди томов художественных репродукций и монографий по скульптуре и антиквариату я увидел «Гору» Вахела и книгу Ленина «Что делать?». Казалось, что квартира на необитаемом острове — с улицы не долетало ни малейшего звука. Степенный слуга в фартуке подавал ужин. Я взял себе суп, рыбу, отбивную и острую закуску; Бернгард пил молоко, ел одни помидоры и сухари.
Мы говорили о Лондоне, где Бернгард никогда не бывал, и о Париже, где он некоторое время учился на скульптора. В юности он мечтал стать скульптором.
— Но, — вздохнул Бернгард, мило улыбаясь, — провидение уготовило мне иное.
Я хотел завести разговор о предприятии Ландауэров, но не рискнул, боясь показаться бестактным. Сам Бернгард, однако, вскользь отозвался о нем так:
— Вы должны как-нибудь побывать у нас в конторе, вас это заинтересует — полагаю, это любопытно, хотя бы с точки зрения современной экономики.
Он улыбнулся, но на лице его застыло выражение крайнего утомления; у меня мелькнула мысль, что он, должно быть, неизлечимо болен.
Однако после ужина он просветлел и начал рассказывать о своих путешествиях. Несколько лет назад он совершил кругосветное путешествие. Любопытный, слегка язвительный, всюду сующий свой изящный клювовидный нос, он повидал еврейские общины в Палестине, еврейские поселения на Черном море, революционные комитеты в Индии, восставшие армии в Мексике. Не без колебаний, осторожно выбирая слова, он передал свой разговор с китайским лодочником о злых духах и поведал не очень правдоподобную историю о грубости нью-йоркских полицейских.
Четыре или пять раз ужин прерывали телефонные звонки — к Бернгарду обращались за помощью или за советом.
— Приходите завтра, — говорил он усталым умиротворенным голосом. — Да… Уверен, все это можно уладить… А теперь, пожалуйста, больше не волнуйтесь. Ложитесь и спите. Прописываю две-три таблетки аспирина… — Он мягко, иронично улыбнулся, очевидно пообещав каждому одолжить денег.
— Пожалуйста, расскажите мне, — попросил он перед моим уходом, — если я не слишком дерзок, — что вас заставило переехать в Берлин?
— Желание выучить немецкий, — сказал я.
После предупреждения Натальи я не собирался поверять Бернгарду историю своей жизни.
— И вы счастливы здесь?
— Очень счастлив.
— Что ж, замечательно. Совершенно замечательно…
— Бернгард засмеялся своим мягким ироничным смехом. — Человек столь сильного духа, что может быть счастлив даже в Берлине. Вы должны открыть мне свой секрет. Разрешите мне учиться у вас мудрости?
Его улыбка погасла. Тень смертельной усталости снова легла на удивительно юное лицо.
— Надеюсь, — сказал он, — вы мне позвоните, когда у вас не будет других дел.
Вскоре я посетил Бернгарда на службе.
Фирма Ландауэров располагалась в огромном здании из стекла и стали неподалеку от Потсдамерплатц. Почти четверть часа я пробирался через отделы нижнего белья, верхней одежды, электрических приборов, спортивных товаров и ножевых изделий к особому закулисному миру торговли, к комнате отдыха, в помещение, где заключались сделки, и в личные апартаменты Бернгарда. Портье провел меня в небольшую приемную, обшитую панелями полированного дерева, с роскошным голубым ковром и гравюрой с изображением Берлина 1803 года. Через несколько минут вышел сам Бернгард. В галстуке и в легком сером костюме он выглядел моложе и элегантнее.
— Надеюсь, вам нравится эта комната? — сказал он.
— Раз уж людям приходится дожидаться здесь, нужно создать более или менее приятную обстановку, чтобы смягчить их нетерпение.
— Здесь очень мило, — сказал я и добавил, чтобы поддержать разговор, так как чувствовал легкое замешательство: — а что это за дерево?
— Кавказский орех.
Бернгард произнес эти слова с обычной чопорностью, очень отчетливо. Вдруг он усмехнулся. Мне показалось, что он сегодня в гораздо лучшем расположении духа. — Пойдемте, посмотрим магазин.
В отделе скобяных изделий женщина в фирменном халате демонстрировала достоинства патентованного кофейного фильтра. Бернгард остановился, чтобы расспросить, как идет продажа, и она предложила нам по чашке кофе. Пока я потягивал свой, он пытался втолковать ей, что я известный кофейный магнат из Лондона, и поэтому неплохо бы узнать мое мнение. Женщина уже готова была поверить, но мы оба так смеялись, что она заподозрила подвох. Тут Бернгард уронил свою чашку, и она разбилась. Он ужасно смутился и долго извинялся.
— Это не имеет значения, — уверяла его продавщица, словно мелкого служащего, которого могли уволить за неловкость. — У меня есть еще две.
Вскоре мы подошли к отделу игрушек. Бернгард сказал, что они с дядей не позволяют продавать в своем магазине игрушечных солдатиков или оружие. Недавно на собрании директоров у них возник ожесточенный спор об игрушечных танках, и Бернгарду удалось отстоять свою позицию. «Но это только первый шаг», — меланхолично добавил он, беря в руки игрушечный трактор с гусеничными колесами.
Потом он показал мне игровую комнату, где детишки могли играть, пока их мамы делали покупки. Няня в фирменной одежде помогала двум мальчикам строить замок из кубиков.
— Видите, — сказал Бернгард, — как филантропия сочетается здесь с рекламой. Напротив этой комнаты мы выставляем особенно дешевые и броские шляпы. Матери, приводящие сюда детей, тотчас попадаются на эту удочку… Боюсь, вы сочтете нас грубыми материалистами…
Я спросил, почему нет книжного отдела.
— Потому что мы просто не решаемся открыть его. Мой дядя знает, что я бы оттуда не вылезал.
Над полками были развешаны разноцветные лампы: красные, зеленые, голубые и желтые. Я заинтересовался. Бернгард объяснил, что каждая из них подает сигнал одному из глав фирмы:
— Мой цвет голубой. Возможно, это в какой-то мере символично.
Прежде чем я успел спросить, что он имел в виду, голубая лампа, которую мы рассматривали, замигала. Бернгард подошел к ближайшему телефону, где ему сообщили, что с ним желают побеседовать в его офисе. Тут мы и распрощались. На обратном пути я купил себе пару носков.

В начале этой зимы я много общался с Бернгардом. Не могу сказать, что я хорошо узнал его за вечера, проведенные вместе. Он все так же оставался для меня за семью печатями — вялое, изможденное лицо в затененном электрическом свете, благородный голос, мягкий юмор. Вот он, к примеру, описывает завтрак со своими друзьями, правоверными евреями. «Сегодня, — сказал им Бернгард, — мы завтракаем на природе? Чудесно, не правда ли? Какая теплынь для этого времени года! И ваш сад так прелестен».
Вдруг он увидел, что хозяева смотрят на него с неприязнью, и с ужасом вспомнил, что сегодня праздник кущей.
Я засмеялся. История показалась мне забавной. Бернгард очень хорошо рассказывал. Но я все время ощущал какую-то досаду. Почему он относится ко мне как к ребенку? — думал я. — Он ко всем нам относится как к детям: к своему дяде и к тетке, к Наталье и ко мне. Он забавляет нас историями. Он располагает к себе, он очаровывает. Но его жесты, когда он предлагает мне стакан вина или сигарету, выдают высокомерие, вызывающее смирение Востока. Он не намерен поверять мне свои чувства, мысли и презирает меня, потому что я не знаю их. Он никогда не расскажет о себе или о том, что для него важно. И потому, что я не такой, как он, потому, что я его полная противоположность и охотно поделился бы своими мыслями и чувствами с сорока миллионами человек, если бы они этого захотели, я и восхищаюсь Бернгардом и одновременно недолюбливаю его.
Мы редко говорили о политическом положении в Германии, но однажды вечером Бернгард рассказал мне историю из времен гражданской войны. Его посетил приятель-студент, принимавший участие в сражениях. Студент очень нервничал и отказывался сесть. Потом он признался Бернгарду, что ему приказано передать письмо в редакцию газеты, окруженную полицией; чтобы проникнуть в здание, необходимо было взобраться на крышу и проползти по ней под прицельным огнем. Естественно, что он не рвался под пули. На студенте было толстенное пальто, которое Бернгард заставил его снять — в комнате было тепло, и по лицу молодого человека буквально струился пот. Наконец после долгих колебаний студент разделся, и к величайшему ужасу Бернгарда оказалось, что в подкладке было множество внутренних карманов, набитых ручными гранатами.
— И хуже всего, — сказал Бернгард, — что он решил не рисковать и оставить пальто у меня. Он хотел положить его в ванну и напустить холодной воды. В конце концов я уговорил его ночью вынести пальто и выбросить в реку — что он успешно и сделал… Сейчас это известнейший профессор одного провинциального университета. Уверен, что он уже давно забыл об этой довольно неуклюжей эскападе.
— Вы когда-нибудь были коммунистом, Бернгард? — спросил я.
Он тотчас — я понял это по его лицу — приготовился к обороне. Спустя минуту он медленно произнес:
— Нет, Кристофер, боюсь, мне всегда недоставало необходимого восторга.
Внезапно я почувствовал раздражение, даже злость: неужели он никогда ни во что не верил?
В ответ Бернгард слабо улыбнулся. Должно быть, его позабавила эта вспышка чувств.
— Возможно… — и он добавил, словно для одного себя: — Нет, это не совсем так…
— Но во что же вы все-таки верите? — с вызовом спросил я.
Бернгард помолчал, обдумывая мой вопрос, его четкий клювовидный профиль оставался таким же бесстрастным, глаза были полуприкрыты. Наконец он произнес:
— Наверное, я верю в дисциплину.
— В дисциплину?
— Вы не понимаете, Кристофер? Я попробую объяснить… Я верю в самодисциплину, других это может не касаться. О других я не могу судить. Я только знаю, что у меня самого должны быть определенные принципы, которым я обязан подчиняться и без которых я совсем пропаду… Это звучит ужасно?
— Нет, — сказал я и про себя подумал: «Он как Наталья».
— Вы не должны слишком порицать меня, Кристофер. — На губах его играла издевательская улыбка. — Помните, что я полукровка. Возможно, в моих оскверненных венах есть капля чистой прусской крови. Возможно, этот мизинец, — он поднес его к свету, — мизинец прусского сержанта-муштровщика… Вы, Кристофер, с веками англо-саксонской свободы, с вашей Великой Хартией, отпечатанной у вас в сердце, не можете понять, что бедным варварам необходима жесткая униформа, чтобы привить нам выправку.
— Почему вы всегда потешаетесь надо мной, Бернгард?
— Потешаюсь над вами, милый Кристофер? Я бы не осмелился.
И все же в этот раз он сказал больше, чем намеревался.

Я долго раздумывал, можно ли представить Наталью Салли Боулз. Мне кажется, я заранее знал, чем это кончится. Во всяком случае я чувствовал, что приглашать Фрица Венделя не стоит.
Мы договорились встретиться в фешенебельном кафе на Курфюрстендамм. Первой должна была прийти Наталья. Она опоздала на четверть часа, — может быть, ей хотелось обладать преимуществом опоздавшей. Но она просчиталась: у нее не хватило мужества опоздать с достоинством. Бедная Наталья! Она хотела выглядеть старше своих лет, а в результате оделась просто безвкусно. Длинное городское платье совершенно не шло ей. На голову она нацепила маленькую шляпку, невольно спародировав шапочку волос, какую носила Салли. Но волосы у нее были слишком пушистые, шляпка качалась, как полузатопленная лодка в бурном море.
— Как я выгляжу? — сразу же спросила она, усевшись напротив довольно взбудораженная.
— Очень хорошо.
— Скажите мне правду: что она подумает обо мне?
— Вы ей очень понравитесь.
— Почему вы так говорите? — Наталья возмутилась.
— Вы же не знаете.
— Сначала вы спрашиваете мое мнение, а потом говорите, что я ничего не знаю.
— Сумасшедший! Я не напрашиваюсь на комплименты!
— Боюсь, что я не понимаю, чего вы хотите.
— Разве? — презрительно воскликнула Наталья. — Вы не понимаете? Мне очень жаль. Ничем не могу помочь.
В этот момент пришла Салли.
— При-и-вет, дорогой, — проворковала она. — Мне ужасно жаль, что я опоздала. Простите меня? — Она грациозно уселась, окутывая нас волнами духов, и стала томными жестами стягивать перчатки. — Я занималась любовью с грязным старым евреем-режиссером. Надеюсь, он подпишет со мной контракт — но пока что ни фига.
Я поспешно пнул Салли под столом, и она осеклась с выражением бестолкового замешательства — но было уже слишком поздно. Наталья увяла у нас на глазах. Все, о чем я говорил и на что заранее намекал, предупредительно извиняясь за поведение Салли, оказалось напрасным. Через минуту ледяного молчания Наталья спросила меня, видел ли я «Sous les toits de Paris». Она говорила по-немецки. Она не хотела давать Салли повод посмеяться над ее английским.
Ничуть не смутившись, Салли немедленно поддержала разговор. Она видела фильм и считает его прелестным, а разве Прежан не очарователен и разве мы не запомнили сцену, где поезд проходит на заднем плане, когда они начинают драку? Ее немецкий звучал ужасней, чем обычно, я даже подумал, не коверкает ли она слова нарочно, чтобы эпатировать Наталью.
Все оставшееся время я не находил себе места от моральных ударов и шишек. Наталья не вымолвила ни слова. Салли болтала на своем убийственном немецком, поддерживая, как ей казалось, непринужденный разговор на общие темы, главным образом об английской кинопромышленности. Но поскольку каждый случай требовал разъяснения, что такая-то чья-то любовница, тот пьет, а этот колется, обстановка только все больше накалялась. Я рассердился на обеих: на Салли — за ее бесконечные порнографические анекдоты, на Наталью — за ее ханжество. Наконец через двадцать минут, которые мне показались вечностью, Наталья сказала, что ей пора идти.
— Черт возьми! Мне тоже! — закричала Салли по-английски. — Крис, дорогой, ты проводишь меня до самого «Эдема», правда? — Я трусливо взглянул на Наталью, пытаясь уверить ее в моей беспомощности. Я слишком хорошо знал, это было испытание на верность — и я с треском провалился. Наталья не ведает жалости. Лицо ее было непроницаемо. Она была действительно очень зла и задета.
— Когда я увижу вас? — рискнул я спросить.
— Не знаю, — ответила Наталья и зашагала вниз по Курфюрстендамм так, словно не желала больше меня знать.
Хотя нам нужно было пройти всего несколько сот метров, Салли настояла, чтобы мы взяли такси. Не идти же в «Эдем» пешком.
— Я не очень понравилась этой девушке? — заметила она, когда мы поехали.
— Да, Салли. Не очень.
— Уверена в этом, хотя и не понимаю, почему. Я из кожи вон лезла, чтобы быть любезной с нею.
— И это ты называешь «быть любезной»? — Я рассмеялся, несмотря на свое раздражение.
— Хорошо, что я должна была делать?
— Скорее, чего ты не должна была делать. Ты можешь говорить о чем-нибудь еще, кроме грязных адюльтеров?
— Принимай меня такой, какая я есть, — высокомерно отрезала она.
— Вместе с ногтями и всем остальным? — Я вспомнил, как Наталья не могла оторвать от них глаз с выражением священного ужаса на лице.
Салли засмеялась.
— Сегодня я специально не покрасила ногти на ногах.
— Черт возьми, Салли! Неужели ты их красишь?
— Да, конечно.
— Но зачем, скажи на милость? Я имею в виду, никто…
— Я поправил себя. — Ведь мало кто может оценить их.
Салли улыбалась одной из своих обезоруживающих улыбок.
— Я знаю, дорогой. Но я себя ощущаю суперчувственной.

С этой встречи началось наше взаимное охлаждение с Натальей. Не то чтобы между нами произошла открытая ссора или явный разрыв. Мы, естественно, встретились через несколько дней, но я сразу же почувствовал, как ослабла наша дружба. Мы беседовали как обычно об искусстве, музыке, книгах, избегая переходить на личности. Мы целый час гуляли по Тиргартену, когда Наталья вдруг спросила:
— Вам очень нравится мисс Боулз?
В ее глазах, прикованных к усыпанной листьями тропинке, таилась злая усмешка.
— Конечно… Мы скоро собираемся пожениться.
— Сумасшедший!
Несколько минут мы шли в молчании.
— Вы знаете, — сказала вдруг Наталья с видом человека, сделавшего удивительное открытие, — мне не нравится ваша мисс Боулз.
— Я знаю.
Как я и предполагал, мой тон рассердил ее.
— Мое мнение не имеет значения?
— Ровным счетом никакого, — подзуживал я ее.
— Только ваша мисс Боулз имеет значение?
— Да, она очень дорога мне.
Наталья покраснела и прикусила губу. Она начала сердиться.
— Когда-нибудь вы поймете, что я права.
— Не сомневаюсь в этом.
На обратном пути мы не проронили ни слова. На пороге, однако, она спросила как обычно:
— Может, позвоните мне когда-нибудь? — Потом остановилась и выпалила. — Если позволит мисс Боулз!
Я засмеялся.
— Позволит или нет, я позвоню вам очень скоро.
За секунду до того, как я успел договорить, Наталья хлопнула дверью у меня перед носом.
Однако я не сдержал слова. Только через месяц я наконец набрал ее номер. Много раз я совсем было решался это сделать, но досада все время пересиливала желание ее увидеть. И когда, наконец, мы встретились, температура наших отношений упала еще на несколько градусов, казалось, мы просто знакомые. Наталья была убеждена, что Салли — моя любовница, а я не понимал, почему я должен разубеждать ее; пришлось бы вести нудный задушевный разговор, к которому я совершенно несклонен. И в результате всех объяснений Наталья была бы еще больше шокирована, чем сейчас, и стала бы еще больше ревновать. Я не обольщался, будто Наталья хотела когда-нибудь заполучить меня в любовники, но она, конечно же, начала вести себя по отношению ко мне как старшая сестра или дама-патронесса. И именно эту роль, как это ни странно, украла у нее Салли. Жаль, конечно, решил я, но так даже лучше. Поэтому я уклонялся от вопросов и измышлений Натальи и даже обронил несколько замечаний, намекавших на семейное счастье: «Когда мы сегодня утром завтракали с Салли…» или «Как вам нравится этот галстук? Его выбрала Салли…» Бедная Наталья встретила их угрюмым молчанием, и, как нередко бывало и раньше, я почувствовал себя виноватым и зловредным. Потом в конце февраля я позвонил ей, и мне сказали, что она уехала за границу.

Бернгарда я тоже не видел некоторое время. И немало удивился, услышав в трубке его голос. Он приглашал меня поехать с ним на ночь за город. Приглашение прозвучало очень таинственно, но Бернгард лишь рассмеялся, когда я попытался выведать, куда и зачем.
Он заехал за мной около восьми вечера в большой закрытой машине с шофером. Машина, объяснил Бернгард, принадлежит фирме. И он и его дядя пользуются ею. Ландауэры жили в патриархальной простоте: у родителей Натальи своей машины не было, а Бернгард, казалось, готов был просить у меня прощения за эту. Весьма сложная простота, отрицание отрицания, корнями уходящая в глубь комплекса вины за владение собственностью. «Боже ты мой, — вздохнул я про себя, — разве поймешь этих людей?» От одной мысли о психическом складе Ландауэров я терял самообладание, и у меня появилось ощущение полного поражения и опустошенности.
— Вы устали? — спросил Бернгард, заботливо поддерживая меня под локоть.
— О нет, — встряхнулся я. — Совсем нет.
— Вы не возражаете, если мы заедем к моему другу? С нами будет еще кое-кто, увидите. Надеюсь, вы не возражаете?
— Нет, конечно, нет, — сказал я вежливо.
— Очень спокойный человек. Старый друг семьи. — Почему-то Бернгарду было весело. Он то и дело посмеивался себе под нос.
Машина остановилась возле виллы на Фазаненштрассе. Бернгард позвонил в дверь, и его впустили; через несколько минут он появился со скай-терьером в руках. Я рассмеялся.
— Вы чрезвычайно любезны, — сказал Бернгард, улыбаясь. — Но все же, мне кажется, вы слегка смущены… Не так ли?
— Возможно.
— Интересно, кого вы ожидали увидеть? Какого-нибудь старого, ужасно занудного господина, да? — Бернгард потрепал терьера. — Кристофер, боюсь, что вы слишком хорошо воспитаны, чтобы признаться мне в этом.
Машина притормозила и остановилась у поворота на автомагистраль.
— Куда мы едем? — спросил я. — Скажите мне.
Бернгард улыбнулся своей мягкой экспансивной восточной улыбкой.
— Я веду себя очень загадочно, да?
— Очень.
— Для вас это наверняка необычное приключение: ехать ночью неведомо куда. Если я скажу, что мы направляемся в Париж, в Мадрид или в Москву, — тогда пропадет всякий налет тайны, и половина удовольствия исчезнет… Я почти завидую вам, потому что вы не знаете, куда мы едем.
— Да, с одной стороны, конечно. Но по крайней мере я уже представляю, что не в Москву. Мы едем в противоположном направлении.
Бернгард засмеялся.
— Иногда вы истый англичанин, Кристофер. Вы это ощущаете?
— Мне кажется, вы слишком подчеркиваете мое английское происхождение, — ответил я и тотчас ощутил неловкость, словно в его словах было что-то оскорбительное. Бернгард, видимо, понял мою мысль.
— Я должен считать это комплиментом или упреком?
— Ну конечно, комплиментом.
Машина летела по черной дороге в непроглядной тьме зимних полей. Гигантские дорожные знаки на мгновение мелькали в свете фар и гасли, как сгоревшие спички. Берлин уже превратился в алое зарево, быстро уменьшавшееся над сосновым лесом. Слабый луч прожекторов на телебашне шарил в ночной тьме. Мы мчались сломя голову. В темной машине Бернгард гладил беспокойную собаку, лежавшую у него на коленях.
— Хорошо, я скажу вам… Мы едем на берег озера Ванзее, в места, которые когда-то принадлежали отцу. В загородный коттедж, как говорят в Англии.
— Коттедж? Очень мило.
Мой тон позабавил Бернгарда. Я по голосу слышал, что он улыбается.
— Надеюсь, вам понравится.
— Уверен в этом.
— На первый взгляд он может показаться немного примитивным… — Бернгард тихонько засмеялся себе под нос. — Однако это будет забавно…
— Должно быть.
Быть может, я смутно надеялся увидеть отель, огни, музыку, великолепную кухню и с горечью отметил про себя, что только богатый, разлагающийся, суперцивилизованный городской житель назовет ночевку в убогом промозглом загородном доме в середине зимы «забавной». И что характерно — он должен был отвезти меня в этот дом в роскошной машине! Где будет спать шофер? Может быть, в лучшем отеле Потсдама? Когда мы миновали огни заставы, где с нас взяли пошлину, я заметил, что Бернгард все еще улыбается себе под нос.
Машина свернула направо и покатила вниз мимо едва вырисовывающихся деревьев. У меня было ощущение, что большое озеро скрыто за лесом слева от нас. Я заметил, как шоссе уперлось в ворота и плавно перешло в частную подъездную дорогу: мы подъехали к дверям большой виллы.
— Где мы? — спросил я Бернгарда, предположив, что он наверняка заехал за кем-то еще, — возможно, еще одним терьером. Бернгард весело рассмеялся.
— Мы прибыли к месту нашего назначения, дорогой Кристофер! Выходите, пожалуйста!
Слуга в полосатом пиджаке открыл дверь. Собака прыгнула в дом, мы с Бернгардом последовали за нею. Положив руку мне на плечо, он провел меня через зал, и мы поднялись наверх. Лестница была покрыта дорогим ковром, а по стенам висели гравюры в рамках. Он распахнул дверь роскошной бело-розовой спальни с пестрым стеганым пуховым одеялом на кровати. За нею находилась ванная, сверкавшая начищенным никелем и увешанная пушистыми белыми полотенцами.
Бернгард усмехнулся.
— Бедный Кристофер! Боюсь, что вы разочарованы. Наш коттедж слишком велик для вас, слишком нарочит? Вы мечтали уснуть на полу среди черных тараканов?
Подобные шуточки звучали весь вечер. Когда слуга вносил очередное блюдо на серебряном подносе, Бернгард перехватывал мой взгляд и улыбался примирительной улыбкой. Элегантная и непритязательная столовая была отделана в стиле барокко. Я спросил, когда была построена вилла.
— Мой отец построил этот дом в 1904 году. Хотел, чтобы он выглядел предельно английским — специально для матери.
После обеда мы спустились в темный сад. С озера дул сильный ветер. Я шел за Бернгардом, терьером, который бежал, путаясь у меня под ногами, вниз по каменным ступеням к пристани. По темному озеру гуляли волны, а впереди по направлению к Потсдаму взлетали брызги огней, отражаясь хвостатыми кометами в воде. На парапете дребезжал от ветра разбитый газовый рожок, а внизу сверхъестественно мягкие и влажные волны плескались о невидимый камень.
— Ребенком я любил спускаться по этим ступеням зимними вечерами и проводил здесь целые часы… — начал рассказывать Бернгард. Голос у него был такой тихий, что я едва слышал его, отвернувшись от меня, он глядел куда-то в темноту поверх озера. Когда налетал порыв ветра, слова становились более отчетливыми — как будто говорил сам ветер.
— Это было во время войны. Моего старшего брата убили в самом начале войны. Позже некоторые конкуренты отца стали распускать про него всякие сплетни, ведь его жена была англичанкой; пошли слухи, будто мы шпионы. В конце концов даже местные торговцы перестали появляться у нас в доме. Все это было довольно смешно и в то же время жутковато, неужели люди могут быть одержимы такой злобой…
Я поежился, вглядываясь в темную воду. Было холодно. Мягкий, вкрадчивый голос Бернгарда продолжал:
— Тогда я любил стоять здесь зимними вечерами, представлять, что я последнее живое существо на Земле… Наверное, я был странным мальчиком. Мне никогда не удавалось ладить с другими детьми, хотя очень хотелось стать лидером и иметь друзей. Возможно, в этом была моя ошибка — я слишком активно навязывал свою дружбу. Дети это видели и не прощали мне. Объективно я могу их понять… Вероятно, в других обстоятельствах я и сам мог быть жестоким. Трудно сказать. Но тогда школа была для меня китайской пыткой… Поэтому понятно, почему я любил приходить сюда, чтобы побыть в одиночестве. А потом началась война. В то время я думал, что она продлится десять, пятнадцать или даже двадцать лет. Я знал, что меня скоро призовут. Интересно, что у меня не было ни малейшего страха. Я смирился. Казалось вполне естественным, что придется умереть. Мне кажется, это было общее настроение во время войны. Наверное, в моей позиции было еще что-то сугубо семитское. Очень трудно непредвзято говорить о таких вещах. Порой человеку трудно признаться себе в том, что расходится с его самооценкой…
Мы медленно свернули и начали садом взбираться по склону. То и дело я слышал пыхтение терьера, который за кем-то охотился. А Бернгард все говорил, взвешивая и осторожно подбирая слова.
— После того как брата убили, мать почти не выходила из сада. Я думаю, что она пыталась забыть о существовании Германии. Она начала изучать иврит и сосредоточилась на древнееврейской истории и литературе. Для современной фазы развития еврейства характерен уход от европейской культуры и европейских традиций. Я и в себе это чувствую иногда… Помню, мать ходила по дому точно во сне. Жалела каждую минуту, когда ее отрывали от занятий — и это было ужасно, потому что она была уже смертельно больна раком. Узнав, что с ней, она отказалась обратиться к врачу. Боялась операции. Наконец, когда боль стала невыносимой, она покончила с собой…
Мы пришли к дому. Бернгард открыл стеклянную дверь, и через небольшую оранжерею мы прошли в просторную гостиную, полную скачущих теней от огня, полыхавшего в открытом английском камине. Бернгард включил несколько лампочек, и в комнате загорелся ослепительный свет.
— А нужна ли нам такая иллюминация? — спросил я. — Мне кажется, свет от камина намного приятней.
— Да? — Бернгард слабо улыбнулся. — Мне тоже. Но я почему-то думал, что вы предпочитаете электричество.
— Почему? — я сразу же заподозрил его в неискренности.
— Не знаю. Просто таким я вас представлял. Как это глупо с моей стороны!
В голосе его послышалась насмешка. Я ничего не ответил. Он встал и выключил все лампы, кроме одной маленькой возле меня на столе. Последовало долгое молчание.
— Хотите послушать радио?
На этот раз улыбнулся я.
— Развлекать меня не надо. Я и так счастлив посидеть у огня.
— Если вы счастливы, тогда я рад. Глупо с моей стороны, но у меня создалось иное впечатление.
— Что вы хотите сказать?
— Вероятно, боялся, что вам скучно.
— Конечно, нет, какой вздор!
— Вы очень любезны, Кристофер. Вы всегда очень любезны. Но я хорошо понимаю, что вы думаете.
Я никогда раньше не слышал, чтобы Бернгард говорил таким голосом. Он был явно враждебный.
— Вы удивлены, почему я привез вас в этот дом. И более всего вы удивлены, почему я только что рассказывал вам все это.
— Но я рад, что вы рассказали…
— Нет, Кристофер. Это неправда. Вы слегка шокированы. Вы считаете, что о подобных вещах нельзя говорить вслух. Вашему английскому воспитанию претит еврейская эмоциональность. Вы любите льстить себе, считая, что вы светский человек и никакая слабость не может внушить вам неприязнь, но ваше воспитание слишком сильно повлияло на вас. Вы чувствуете, что об этом не следует говорить.
— Бернгард, вы просто фантазер.
— Я? Возможно… Но не думаю. Если хотите, я постараюсь объяснить, почему я привез вас сюда. Я хотел поставить эксперимент.
— Эксперимент? То есть эксперимент на мне?
— Нет. На самом себе. Так сказать… За десять лет я ни с кем не был так откровенен, как с вами. Мне интересно, способны ли вы поставить себя на мое место, представить себе, что это для меня значит. А сегодня вечером… Может быть, это вообще возможно… Попробую сказать иначе. Я привожу вас сюда, в этот дом, который не вызывает у вас никаких ассоциаций. У вас нет причин чувствовать давящую силу прошлого. Затем я рассказываю вам историю своей жизни? Как бы изгоняю призраки. Я плохо выражаю свои мысли. Звучит абсурдно, да?
— Нет. Вовсе нет… Но почему вы избрали меня для своего эксперимента?
— У вас такой суровый голос, Кристофер. Вы меня презираете.
— Нет, Бернгард, по-моему, это вы меня презираете. Я часто удивляюсь, зачем вы вообще поддерживаете со мной отношения. Иногда я чувствую, что я вам, в сущности, неприятен, и вы демонстративно подчеркиваете это своим поведением. Но я не уверен, что это так, иначе зачем бы вам постоянно приглашать меня к себе. Как бы то ни было, я изрядно устал от ваших пресловутых экспериментов. Сегодняшний — отнюдь не первый. Эксперименты не удаются, и из-за этого вы сердитесь на меня. Должен сказать, что это очень несправедливо… Но чего я совершенно не выношу — так это ваших обид, когда вы начинаете разговаривать этим насмешливо-смиренным тоном. Меньше всего вы годитесь на роль смиренника.
Бернгард молчал. Он закурил сигарету и медленно выпускал из ноздрей кольца дыма. Наконец он проговорил:
— Думаю, вы не правы. Не вполне. Хотя отчасти вы правы. Да, в вас есть что-то привлекательное для меня, что-то, чему я завидую, и в то же время что-то вызывает во мне протест. Возможно, дело в том, что и во мне тоже течет английская кровь и я вижу в вас какие-то черты своего характера. Но нет, не то. Все не так просто, как мне хотелось бы. Боюсь, — слегка комичным и утомленным жестом Бернгард провел по лбу, — что я, к сожалению, сложный винтик некоего механизма.
Последовала минута молчания. Потом он добавил:
— Но все это пустая, тщеславная болтовня. Вы должны простить мне. Я не вправе говорить с вами подобным образом.
Он поднялся, мягко прошелся по комнате и включил радио. Вставая, он на мгновение оперся рукой мне о плечо. Сопровождаемый звуками музыки, он вернулся к креслу, стоявшему у огня. Он улыбался мягкой и все же странно-враждебной улыбкой. В ней чудилась какая-то затаенная исконная вражда. Мне вспомнилась одна из его восточных статуэток.
— Сегодня вечером, — сказал он, все так же улыбаясь, — передают последний акт «Мейстерзингеров».
— Очень интересно, — сказал я.

Через полтора часа Бернгард проводил меня в спальню, положив руку мне на плечо и все еще улыбаясь. На следующее утро за завтраком он выглядел усталым, но был весел и мил, ни словом не обмолвился о нашем вчерашнем разговоре.
Мы вернулись в Берлин, и он высадил меня на углу Ноллендорфплатц.
— Позвоните мне? — спросил я.
— Конечно. В начале следующей недели.
— Большое спасибо.
— Спасибо вам, что составили мне компанию, мой дорогой Кристофер.

Я не видел его почти полгода.
В воскресенье в начале августа был созван референдум, решавший судьбу правительства Брюннера. Я вновь перебрался к фрейлейн Шредер и ясным жарким днем валялся в постели, проклиная судьбу: купаясь на Рюгене, порезал палец на ноге о кусок железа, и теперь он вдруг нагноился и раздулся. Я очень обрадовался неожиданному звонку Бернгарда.
— Помните маленький загородный коттедж на берегу озера Ванзее? Да? Не хотите ли провести там сегодняшний вечер? Да, ваша хозяйка уже рассказала мне о постигшем вас несчастье. Мне так жаль… Могу прислать за вами машину. Думаю, было бы славно ненадолго сбежать из города? Вы сможете делать там все что вам угодно — хоть просто лежать и отдыхать. Никто не потревожит ваш покой.
Вскоре после ланча за мной пришла машина. Вечер был великолепным, и во время поездки я мысленно благодарил Бернгарда за его доброту. Но когда мы приехали на виллу, я был неприятно поражен: на лужайке толпился народ.
Досадно. Меня заманили на роскошный пикник в этой потрепанной одежде, с завязанной ногой и с палкой. Бернгард во фланелевых брюках и юношеском джемпере выглядел удивительно молодо. Направляясь мне навстречу, он перепрыгнул через низкую изгородь.
— Кристофер! Наконец-то! Устраивайтесь!
Несмотря на мои протесты, он силой снял с меня пальто и шляпу. Как назло я был в подтяжках. Большинство гостей было в дорогих фланелевых костюмах. Кисло улыбаясь и инстинктивно прикрываясь мрачной оригинальностью, которая спасает меня в подобных случаях, я заковылял к ним. Несколько пар танцевали под граммофон, два молодых человека дрались подушками под одобрительные возгласы их дам, большая часть компании валялась на коврах, расстеленных прямо на траве. Обстановка была раскованной, лакеи и шоферы скромно стояли поодаль, глядя на этих фигляров, как няньки на своих титулованных подопечных. Что эти люди здесь делают? Почему Бернгард пригласил их? Может, это новый, еще более изощренный способ изгнания духов? — Нет, решил я, более вероятно, что это просто вечеринка, которую он устраивает раз в году для родственников, друзей и нахлебников. А я был еще одним персонажем, еще одним именем в длинном перечне приглашенных. Что ж, глупо оставаться неблагодарным. Я уже здесь. Будем веселиться.
Потом к моему великому изумлению я увидел Наталью. Она была в легком желтом платье с рукавами фонариком и в руке держала большую соломенную шляпу. Она была так обворожительна, что я едва узнал ее. Она подошла и весело приветствовала меня.
— А, Кристофер! Я очень рада. Как приятно вас видеть.
— Где вы были все это время?
— В Париже… Вы не знали? Правда? А я все ждала письма от вас — и ничего не получила.
— Но, Наталья, вы не прислали мне своего адреса.
— Но как же, я посылала.
— Значит, я не получил вашего письма. Знаете, я ведь тоже уезжал.
— Да? Вы уезжали? Тогда прошу прощения. Ничем не могу помочь.
Мы оба засмеялись, смех у нее тоже изменился, как и весь ее облик. Это уже не был смех суровой школьницы, приказавшей мне читать Якобсена и Гете. По лицу ее блуждала счастливая мечтательная улыбка, как будто она все время слушала веселую приятную музыку. Несмотря на очевидную радость от встречи со мной, она не особенно стремилась поддерживать разговор.
— А что вы делаете в Париже? Изучаете искусство, как вы и хотели?
— Ну конечно.
— Вам нравится?
— Изумительно! — Наталья живо закивала головой. Глаза ее сияли. Но слово «изумительно» как будто бы относилось к чему-то другому.
— Ваша мать тоже в Париже?
— Да, да.
— Вы живете в одной квартире?
— Да… — Она снова закивала. — Квартира… О, это изумительно!
— А когда назад? Скоро?
— Да, а что? Конечно! Завтра. — Казалось, она очень удивилась этому моему вопросу, — удивилась, что не весь мир в курсе ее дел. Как хорошо мне было знакомо это чувство! Теперь я точно знал: Наталья влюблена!
Мы поговорили еще несколько минут — Наталья слушала, но не меня. Потом внезапно заторопилась. Сказала, что опаздывает. Ей нужно укладываться. Она должна ехать немедленно. Пожав мне руку, она весело побежала через лужайку к машине. Даже забыла попросить, чтобы я написал ей, или оставить адрес. Когда я махал ей на прощанье рукой, нарывающий палец от зависти заныл еще сильней.
Потом молодежь стала купаться, брызгаясь в грязной озерной воде у подножия каменной лестницы. Бернгард тоже купался.
У него было белое, до странности невинное тело, точно у младенца, с младенческим круглым, слегка выступающим животом. Он смеялся, плескался и кричал громче всех. Перехватив мой взгляд, он стал кричать еще пуще, чем прежде, — я подумал: не вызов ли? Вспомнил ли он, как и я, о том, что рассказывал мне на этом самом месте полгода назад?
— Идите к нам, Кристофер! — кричал он. — Нога пройдет!
Когда наконец они вышли из воды и стали вытираться, он с несколькими молодыми людьми принялся бегать взапуски среди фруктовых деревьев и громко смеяться.
Но, несмотря на игривость Бернгарда, вечеринка не удалась. Компания разделилась на группы и кучки, и даже когда веселье, казалось, было в полном разгаре, по крайней мере, четвертая часть гостей тихо обсуждала серьезную политику. Многие явно прибыли сюда исключительно для того, чтобы повидаться и обсудить личные дела, и не пытались казаться общительными или делать вид, будто участвуют в общем веселье. С тем же успехом они могли бы сидеть в своих конторах или дома.
Когда стемнело, одна девушка запела. Это была русская песня, и, как обычно, в ней слышалась грусть. Лакеи принесли стаканы и огромный кувшин с крюшоном. На лужайке стало прохладно. Светили мириады звезд. На озерной глади появились последние парусники, идущие против легкого ночного ветра. Играл граммофон. Я возлежал на подушках, слушая еврейского сержанта, который доказывал, что Франция не может понять Германию, так как французы не испытали ничего похожего на послевоенную жизнь в Германии. В группке молодых людей вдруг пронзительно засмеялась девушка. Где-то в городе подсчитывали голоса. Я подумал о Наталье: наверное, она вовремя скрылась. Сколько бы они ни откладывали решения, эти люди все равно обречены. Сегодняшний вечер — генеральная репетиция катастрофы. Или последняя ночь эпохи.
В половине одиннадцатого компания начала расходиться. Мы толпились в холле и возле входной двери, пока из Берлина по телефону передавали новости. Несколько минут притихшего ожидания — и мрачное лицо, вслушивающееся в телефонное сообщение, расплылось в улыбке. «Правительство осталось прежним», — сказал он нам. Несколько гостей заулыбались полуиронично, но с облегчением. Я обернулся и увидел у себя за плечами Бернгарда. «Еще раз капитализм спасен». На губах его играла легкая улыбка.
Бернгард договорился, чтобы меня подбросили до дома на заднем сиденье машины, отправляющейся в Берлин. Когда мы приехали на Таузенштрассе, там продавали газеты с сообщением о расстреле на Бюловплатц. Я подумал о компании, разлегшейся на лужайке у озера, попивающей крюшон под граммофонную пластинку, и о полицейском офицере с револьвером в руке, шатавшемся от смертельной раны на ступенях кинотеатра и упавшем замертво у ног картонной фигуры с рекламой комедийного фильма.

Еще один перерыв — на этот раз в восемь месяцев. И вот я звоню в квартиру Бернгарда. Да, он дома.
— Это великая честь для меня, Кристофер. И, к сожалению, очень редкая.
— Мне очень жаль. Мне столько раз хотелось прийти повидаться с вами. Даже не знаю, почему я этого не сделал.
— Вы все это время были в Берлине? Я дважды звонил фрейлейн Шредер, и какой-то странный голос отвечал, что вы уехали в Англию.
— Я так сказал фрейлейн Шредер. Не хотел, чтобы она знала, что я еще здесь.
— Да что вы? Вы поссорились?
— Напротив. Я сказал ей, что уезжаю в Англию — иначе она бы настояла на том, чтобы помогать мне. Я был в несколько стесненных обстоятельствах… Но теперь все в порядке, — добавил я поспешно, заметив озабоченное выражение на лице Бернгарда.
— Вы в этом уверены? Я очень рад… Но что вы делали все это время?
— Жил в семье из пяти человек в мансарде из двух комнат в Халлешкес Тор.
Бернгард улыбнулся:
— Бог мой, Кристофер, какая романтическая у вас жизнь!
— Я рад, что вы находите это романтичным. Я не нахожу.
Мы оба засмеялись.
— По крайней мере, — сказал Бернгард, — это пошло вам на пользу. Вы пышете здоровьем.
Я не мог ответить ему тем же. По-моему, я еще не видел Бернгарда таким больным. Бледное вытянутое лицо его не покидало выражение крайнего утомления, даже когда он улыбался. Под глазами глубокие желтоватые круги. Волосы, казалось, поредели. Он как будто постарел на десять лет.
— А как вы поживаете? — спросил я.
— Боюсь, мое существование по сравнению с вашим — тоскливая тягомотина. Тем не менее не обходится и без происшествий.
— Как?
— Например, вот, — Бернгард подошел к письменному столу, взял лист бумаги и протянул его мне: — Пришло по почте сегодня утром.
Я прочел отпечатанные на машинке слова:
«Бернгард Ландауэр, берегись. Мы собираемся расправиться с тобой, твоим дядей и всеми остальными грязными евреями. Даем тебе двадцать четыре часа, чтобы ты выметался из Германии. Если нет, считай, ты мертв».
Бернгард засмеялся.
— Кровожадно, не правда ли?
— Кошмар. Как вы считаете, кто мог отправить это?
— Может быть, уволенный служащий. Или любитель подобных шуточек. Или сумасшедший. Или горячая голова — какой-нибудь нацистский молодчик.
— Что же вы будете делать?
— Ничего.
— Конечно, заявите в полицию?
— Дорогой Кристофер, полиция очень скоро устанет от подобной ерунды. Мы получаем три-четыре таких письма в неделю.
— Тем не менее это может быть всерьез. Нацисты могут писать, как школьники, но они способны на все. Поэтому-то они так опасны. Люди смеются, до последней минуты не веря, что может случиться беда.
Бернгард улыбнулся усталой улыбкой:
— Мне очень приятно ваше беспокойство по поводу моей персоны. Но я совершенно не стою его… Мое существование не представляет такого уж интереса ни для меня самого, ни для других, чтобы обращаться к силам закона… Что касается дяди, то в данный момент он в Варшаве.
Я видел, что он не прочь сменить тему.
— У вас есть новости от Натальи и фрау Ландауэр?
— Да, конечно! Наталья вышла замуж. Вы не знали? За молодого французского врача… Я слышал, что они очень счастливы.
— Я очень рад.
— Да… Приятно думать, что твой знакомый счастлив, правда? — Бернгард подошел к корзине для бумаг и бросил в нее письмо. — Особенно в другой стране. — Он мягко и грустно улыбнулся.
— Как вы думаете, что будет с Германией? — спросил я. — Нацистский путч или коммунистическая революция?
Бернгард рассмеялся:
— Вижу, что вы не растеряли энтузиазма. Мне бы только хотелось, чтобы этот вопрос был так же важен для меня, как для вас.
«В одно прекрасное утро он станет для вас очень важным». Эти слова чуть не сорвались с моих губ: слава Богу, я вовремя удержался. Вместо этого я спросил:
— Почему?
— Потому что это было бы хорошим знаком. Правильно, в наши дни надо интересоваться такими вопросами, я признаю это. Это нормально. Это залог здоровья. И оттого, что все это кажется мне немного нереальным, немного, — Кристофер, пожалуйста, не обижайтесь — банальным, я знаю, что теряю связь с действительностью. Конечно, это плохо. Нужно сохранять чувство меры… Знаете, бывают минуты, когда я вечерами сижу тут один, среди этих книг и каменных фигурок, и меня охватывает странное ощущение нереальности, как будто это и есть вся моя жизнь. Да, в самом деле. Иногда я сомневаюсь, существует ли наша фирма — огромное здание, с первого до последнего этажа набитое грудой товаров, — существует ли оно в реальности или только в моем воображении. И потом у меня возникает совсем уж неприятное чувство, как бывает во сне, будто я и сам тоже не существую. Это, конечно, уже что-то патологическое. Признаюсь вам, Кристофер, однажды вечером я был так обеспокоен этой галлюцинацией небытия Ландауэров, что снял трубку и долго разговаривал с одним из ночных дежурных, придумав глупые извинения зато, что потревожил его. Просто чтобы убедиться в его существовании, понимаете? Вам не кажется, что я схожу с ума?
— Ничего подобного я не думаю. Это может случиться с каждым от переутомления.
— Советуете мне отдохнуть? Месяц в Италии ранней весной? Да… Помню время, когда месяц итальянского солнца решил бы мои проблемы. Но сейчас, увы, это снадобье утратило свою власть надо мной. Вот парадокс! Фирма Ландауэров реально не существует для меня, тем не менее я ее раб — больше чем когда-либо. Вот наказание за грубый материализм. Дайте мне передышку в работе, и вы сделаете меня несчастнейшим человеком. Ах, Кристофер, да послужит вам предостережением моя судьба!
Он улыбался, говорил легко, немного подтрунивая надо мной. Я не хотел развивать эту тему.
— Знаете, — сказал я, — на этот раз я действительно уезжаю в Англию. Через три-четыре дня.
— Как жаль. А надолго?
— Возможно, на все лето.
— Наконец устали от Берлина?
— Нет… Скорее, Берлин устал от меня.
— Значит, вернетесь?
— Думаю, да.
— Я верю в то, что вы всегда будете возвращаться в Берлин, Кристофер. Вы срослись с ним.
— Возможно, в некотором роде.
— Странно, как люди иной раз срастаются с каким-то местом — особенно в чужой стране. Когда я впервые приехал в Китай, мне показалось, что я у себя дома, впервые в жизни… Возможно, после смерти душа моя перенесется в Пекин!
— Лучше бы поскорее отправить туда на поезде ваше тело.
Бернгард засмеялся.
— Очень хорошо… Последую вашему совету! Но есть два условия — во-первых, вы поедете со мной, во-вторых, мы уезжаем из Берлина сегодня же вечером.
— Вы шутите.
— Конечно же, нет.
— Как жаль! Я бы хотел поехать… К сожалению, у меня только сто пятьдесят марок…
— Естественно, вы будете моим гостем.
— О, Бернгард, как чудесно! Побудем несколько дней в Варшаве, чтобы получить визы. Потом прямиком в Москву и по Транссибирской…
— Итак, вы едете?
— Конечно!
— Сегодня вечером?
Я притворился, что взвешиваю.
— Боюсь, что сегодня вечером я не смогу… Во-первых, мне нужно получить белье из прачечной… Как насчет завтра?
— Завтра слишком поздно.
— Какая жалость!
— Да.
Мы оба расхохотались. Бернгарда особенно забавляла эта шутка. Но веселость его показалась мне преувеличенной. Словно в этой ситуации таилось некое комическое измерение, в которое мне не дано было проникнуть. Прощаясь, мы все еще смеялись.
Возможно, я чего-то не понимаю. Во всяком случае, чтобы понять эту последнюю шутку Бернгарда, самую рисковую и циничную из его экспериментов, поставленных над нами обоими, мне потребовалось почти восемнадцать месяцев. Ибо теперь я уверен — я просто убежден, — что его предложение было совершенно серьезным.

Вернувшись в Берлин осенью 1932 года, в назначенное время я позвонил Бернгарду, но услышал, что он уехал по делам в Гамбург. Сейчас я виню себя (человек всегда винит себя задним числом) за то, что не был достаточно настойчив. Но у меня было столько дел, столько учеников, столько людей нужно было повидать; недели обернулись месяцами, подошло Рождество — я послал Бернгарду открытку, но не получил ответа: скорее всего, он опять уехал. А затем наступил Новый год.
К власти пришел Гитлер, горел рейхстаг, провели шутовские выборы. Я не знал, что происходило с Бернгардом. Я звонил ему три раза — из телефонных автоматов, чтобы не причинить неприятностей фрейлейн Шредер. Ответа ни разу не получил. Однажды ранним апрельским вечером я пришел к нему домой. Привратник высунул голову из окошка, еще более подозрительный, чем раньше; поначалу он вообще не желал признавать, что знает Бернгарда. Затем рявкнул:
— Герр Ландауэр уехал… совсем уехал.
— Вы хотите сказать, что он съехал? — спросил я. — Не могли бы вы мне дать его адрес?
— Он совсем уехал, — повторил швейцар и захлопнул окно.
На этом я ушел — заключив, что Бернгард благополучно путешествует за границей, что было вполне правдоподобно.

Утром в день еврейского бойкота я решил заглянуть к Ландауэрам. На первый взгляд все выглядело как обычно. Два или три молодых парня в форме СС стояли по сторонам главного входа. Как только приближался покупатель, один из них говорил: «Имейте в виду, это еврейская фирма!» Они были весьма обходительны, усмехались, обменивались шутками. Посмотреть на представление собрались прохожие, они стояли небольшими группами — заинтересованные, увлеченные или безразличные, все еще не зная, как относиться к случившемуся: с одобрением или нет. Совсем не то, что потом происходило в маленьких провинциальных городках, где покупателей позорили, ставя им чернильное клеймо на лбу и на щеках. Многие входили в здание. Я сам вошел, купил первую попавшуюся вещь — ею оказалась терка для мускатных орехов — и снова вышел, крутя в руках свой маленький сверток. Парень у дверей моргнул и что-то сказал товарищу. Я вспомнил, что видел его однажды или дважды в Александр Казино: в те времена, когда жил у Новаков.

В мае я окончательно уехал из Берлина. Моя первая остановка была в Праге. И вот тут, сидя однажды вечером одиноко в пивном погребке, я случайно услышал последние новости о семье Ландауэров.
Двое за соседним столиком говорили по-немецки. Один из них несомненно был австрийцем, национальности другого я не сумел определить — грузный, с лоснящимся лицом, лет сорока пяти, он мог быть владельцем маленького предприятия в любой европейской столице, от Белграда до Стокгольма. Несомненно, оба они являлись чистокровными арийцами, процветающими и политически нейтральными. Одна реплика грузного мужчины поразила меня:
— Вы знаете Ландауэров? Ландауэров из Берлина?
Австриец кивнул.
— Конечно, знаю. Когда-то вел с ними дела. Хорошенькое у них предприятие. Наверное, стоит немалых денег.
— Видели сегодняшние газеты?
— Нет. Не было времени. Переезжал на новую квартиру. Жена скоро возвращается.
— Возвращается? А я и не знал! Она была в Вене, да?
— Да.
— Хорошо отдохнула?
— Поди проверь! Однако влетело в копеечку.
— Сейчас в Вене все очень дорого.
— Да.
— Продукты дорогие.
— Сейчас всюду дорого.
— Да, пожалуй, вы правы. — Толстяк начал ковырять в зубах. — Да, о чем я говорил?
— Вы говорили о Ландауэрах.
— Ага. Так вы не читали сегодняшней газеты?
— Нет, не читал.
— Там есть кое-что о Бернгарде Ландауэре.
— Бернгарде? — спросил австриец. — Постойте-ка, это сын, да?
— Не знаю. — Толстяк выковыривал из зубов вилкой кусочек мяса. Поднеся его к свету, он вдумчиво оглядел его.
— Наверное, сын, — сказал австриец. — А может, племянник. Нет, думаю, все-таки сын.
— Кто бы он ни был, — толстяк с отвращением бросил кусочек мяса на тарелку, — он умер.
— Да что вы говорите!
— Разрыв сердца. — Толстяк нахмурился и прикрыл рот рукой, пряча отрыжку. На пальцах его сверкнуло три золотых кольца. — Так сказано в газетах.
— Разрыв сердца! — Австриец поежился в кресле. — Не может быть!
— Сейчас в Германии у людей часто случается разрыв сердца.
Австриец кивнул.
— Нельзя верить всему, что слышишь. Это факт.
— Хотите знать мое мнение, — сказал толстяк, — любое сердце может разорваться, когда в него всаживают пулю.
Австрийцу было явно не по себе.
— Эти нацисты… — начал он.
— Они целят в бизнес. — Толстяку нравилось, что у его друга мурашки бегут по телу. — Помяните мое слово: они хотят уничтожить всех евреев в Германии. Подчистую.
Австриец покачал головой.
— Не нравится мне это.
— Концентрационные лагеря, — сказал толстяк, зажигая сигарету. — Их помещают туда, заставляют что-то подписывать. Потом не выдерживает сердце.
— Не нравится мне это, — повторил австриец. — Это бьет по торговле.
— Да, — согласился толстяк. — Торговля страдает.
— Нет никаких гарантий.
— Да, верно. Никогда не знаешь, с кем ведешь дела.
— Толстяк засмеялся. Что-то жутковатое было в нем. — Может, уже с трупом.
Австриец поежился.
— А что со старым Ландауэром? Его тоже схватили?
— Нет, с ним все в порядке. Слишком шустрый для них. Он в Париже.
— Да что вы!
— Думаю, нацисты приберут его дело к рукам. Сейчас они так и делают.
— Значит, старик Ландауэр обанкротится?
— Только не он! — Толстяк презрительно стряхнул пепел со своей сигареты. — У него кое-что припрятано. Вот увидите. Придумает что-нибудь. Они изворотливые, эти евреи.
— Верно, — согласился австриец. — Евреев невозможно прижать.
Мысль эта немного ободрила его. Он просветлел:
— Это мне напоминает кое-что, я хотел рассказать вам одну историю. Вы когда-нибудь слышали о еврее и девушке из гоев с деревянной ногой?
— Нет. — Толстяк пыхнул сигаретой. Пищеварение его наладилось. Он был в хорошем послеобеденном настроении. — Валяйте, рассказывайте.

6. Берлинский дневник (Зима 1932–1933)

Сегодня впервые за зиму ударил настоящий мороз. Окоченевший город застыл в молчании, как в знойный летний полдень. Кажется, от холода он сжимается, превращаясь в черную точку, не больше, чем сотни других, тех, что с трудом отыщешь на огромной карте Европы. За городом, где кончаются бетонные новостройки, а улицы упираются в замерзшие частные сады, начинается прусская равнина. Вечером вы чувствуете, как она обступает вас и наползает на город, как пустыня огромного враждебного океана, пестрящего нагими рощами, замерзшими озерами и маленькими деревеньками, которые запоминаются благодаря иностранным названиям сражений в полузабытых войнах. Берлин — это скелет, ноющий от холода, как и мой собственный. Я чувствую, как ломит в костях от мороза, веющего от прогонов железной дороги, железных конструкций, балконов, мостов, трамвайных путей, фонарных столбов, отхожих мест. Железо пульсирует и съеживается, камень и кирпич туго ноют от боли, штукатурка молчит.
Берлин — город с двумя центрами; один — скопление дорогих отелей, баров, кинотеатров, магазинов вокруг Мемориальной церкви, сияющее пятно света, как фальшивый бриллиант в тусклых сумерках города, другой — чопорный городской центр, с тщательно спланированным архитектурным ансамблем вокруг Унтер-ден-Линден. Построенные по высшему классу международных стандартов, эти здания — слепки со слепков, они утверждают достоинство столицы — парламент, пара музеев, Государственный банк, опера, десяток посольств, Триумфальная арка, ничто не забыто. И все они так помпезны, так чопорны — все, кроме собора, который своей архитектурой выдает вспышку истерии, таящуюся за каждым мрачным серым прусским фасадом. Задавленный нелепым куполом, он на первый взгляд настолько смешон, что невольно ищешь для него достаточно нелепое название — например, Церковь Непорочного Потребления.
Но настоящее сердце Берлина — маленький сырой черный парк Тиргартен. В это время года холод гонит крестьянских парней в город в поисках пищи и работы. Но город, который так ярко и приветливо сиял своими огнями в ночном небе над равниной, — нынче холоден, жесток и мертв. Его тепло — иллюзия, мираж в зимней пустыне. Он не примет этих мальчишек. Ему нечего дать им. Холод гонит их с улиц в парк — это жестокое сердце города. И там они жмутся на скамейках, голодные и холодные, мечтая о своих далеких деревенских печках.
Фрейлейн Шредер ненавидит холод. Кутаясь в бархатный жакет на меху, она сидит в углу, положив ноги в чулках на печку. Иногда она выкуривает сигарету, иногда выпивает стакан чая, но в основном просто сидит, тупо уставясь на печные изразцы, будто впадая в спячку. Сейчас она одна. Фрейлейн Мейер отправилась в турне в Голландию вместе с кабаре. Поэтому фрейлейн Шредер не с кем поговорить, кроме Бобби и меня.
Но Бобби сейчас в глубокой опале. Он не только не работает и вот уже три месяца как задолжал с оплатой, но фрейлейн Шредер даже имеет основания подозревать его в краже — у нее из сумки пропали деньги.
— Вы знаете, герр Исиву, — говорит она мне, — я не удивлюсь, если это он стащил те злополучные пятьдесят марок у фрейлейн Кост… Он вполне способен на это, свинья эдакая! Подумать только, как я ошиблась в нем! Вы не поверите, герр Исиву, я отнеслась к нему как к родному сыну — и вот благодарность! Он говорит, что заплатит мне все до пфеннинга, если устроится барменом в «Леди Уиндермир»… Если бы да кабы… — Фрейлейн Шредер презрительно хмыкает. — Если бы! Если бы у моей бабушки были колеса, она бы стала омнибусом.
Бобби изгнан из прежней комнаты и сослан в «шведский павильон». Там, должно быть, ужасные сквозняки. Иногда бедный Бобби ходит совсем синий от холода. За последний год он очень изменился — волосы поредели, одежда истрепалась, дерзость выглядит демонстративной и довольно жалкой. Такие люди, как Бобби, не могут жить без своей профессии, отнимите ее, и они перестают существовать. Иногда он прокрадывается в гостиную, небритый, руки в карманах, и вызывающе прохаживается без дела, насвистывая себе под нос танцевальные мотивчики, которые давно уже вышли из моды. Фрейлейн Шредер порой бросит ему фразу-другую, точно корку хлеба, но никогда не взглядывает на него и не подпускает его к печке. Может быть, она так и не простила ему интрижки с фрейлейн Кост. Время, когда они щекотали и хлопали друг друга по заду, осталось позади.
Вчера нас навестила сама фрейлейн Кост. Меня не было дома; когда я вернулся, то обнаружил, что фрейлейн Шредер ужасно взвинчена.
— Вы только подумайте, герр Исиву, ее не узнать! Настоящая леди! Японский друг купил ей шубу из натурального меха, даже не представляю, сколько он заплатил за нее. А туфли — настоящая змеиная кожа! Да, да, клянусь, она заработала их! Этот вид деятельности еще котируется в нынешнее время. Надо бы мне самой этим заняться.
Но сколько бы сарказма не вкладывала она в свои замечания, я видел, что она находится под огромным впечатлением. И произвели его не меховая шуба или туфли: фрейлейн Кост добилась значительно большего — высшей ступени в иерархии ценностей фрейлейн Шредер: ей сделали операцию в частной лечебнице.
— Совсем не то, что вы думаете, герр Исиву! Что-то с горлом. Платить, конечно, пришлось ее другу. Подумать только — доктора вырезали ей что-то в носу, и теперь она набирает в рот воду и выпускает ее через ноздри, как из шприца! Сначала я не поверила — но она показала. Клянусь честью, герр Исиву, она может разбрызгивать воду по всей кухне! Спору нет, она стала лучше с тех пор, как жила здесь… Не удивлюсь, если она вот-вот выйдет замуж за директора банка. Да, да, помяните мое слово, эта девушка далеко пойдет.

Герр Крампф, молодой инженер, один из моих учеников, рассказывает о своем детстве во время войны и инфляции. В последние дни войны с окон железнодорожных вагонов исчезли кожаные петли, люди сдирали их, чтобы продать кожу. Можно было встретить мужчин и женщин, расхаживающих в одежде, сшитой из обивки вагона. Группа школьных товарищей Крампфа однажды ворвалась на фабрику и украла все кожаные приводные ремни. Все крали. Продавали все что могли — в том числе и себя. Четырнадцатилетний одноклассник Крампфа во время переменок торговал на улице кокаином.
Фермеры и мясники были всемогущими. Если вам нужны были овощи или мясо, вы были вынуждены исполнять их прихоти.
У семьи Крампфов был знакомый мясник в маленькой деревне, у которого всегда имелось мясо на продажу. Но мясник страдал редким сексуальным извращением. Величайшим эротическим наслаждением для него было ущипнуть или потрепать по щеке стыдливую, благовоспитанную девушку или женщину. Возможность унизить такую женщину, как фрау Крампф, ужасно его возбуждала: он наотрез отказывался приступить к делу, пока не исполнит свой каприз. Итак, каждое воскресенье мать Крампфа вместе со своими детьми совершала путешествие в деревню и кротко терпела щипки и хлопки по щекам в обмен на несколько котлет или кусок мяса.

В дальнем конце Потсдамерштрассе расположена ярмарка с каруселями, качелями и кинетоскопами. Главная ее достопримечательность — балаган, где происходят состязания по боксу и борьбе. Вы платите деньги и входите внутрь, борцы проводят три-четыре раунда, и рефери объявляет, что если вы хотите посмотреть еще, то должны заплатить еще десять пфеннингов. Один борец — лысый, с огромным животом, в холщовых брюках, закатанных до колен, будто он шлепал по воде. Его противник одет в черное трико и кожаные наколенники, кажется, что они сняты со старой извозчичьей клячи. Борцы кидают друг друга изо всех сил, крутят сальто в воздухе к вящему удовольствию публики. Толстяк, исполняющий роль проигравшего, притворяется рассерженным, когда его побивают, и грозит сразиться с рефери.
Один из боксеров — негр. Он неизменно побеждает. Боксеры бьют друг друга открытой перчаткой, издавая чудовищный рев. Его противник — высокий, хорошо сложенный молодой человек, лет на двадцать моложе и явно сильней негра, который нокаутирует его с удивительной легкостью. Он корчится на полу, изо всех сил пытаясь встать на счет десять, потом опять со стоном падает. После этого рефери собирает еще по десять пфеннингов и вызывает смельчаков из зала. Прежде чем находится желающий, еще один молодой человек, который совершенно открыто болтал и шутил с борцами, поспешно выпрыгивает на ринг, сбрасывая на ходу одежду, и оказывается уже в шортах и боксерских ботинках. Рефери объявляет сбор по пяти марок: на сей раз негр повержен.
Публика воспринимала борьбу всерьез, громко подбадривая борцов, ссорясь и заключая пари. Большинство присутствующих пробыли в балагане все то время, что я там был, и остались в нем после моего ухода. Вывод, конечно, удручающий: этих людей можно заставить поверить в кого угодно и во что угодно.

Прогуливаясь вечером по Клейстштрассе, я заметил толпу, окружившую частную машину. В ней сидели две девушки: на тротуаре два молодых еврея отчаянно спорили со светловолосым гигантом, очевидно, изрядно выпившим. По-видимому, евреи медленно ехали по улице, подыскивая себе попутчиков, и предложили подвезти двух девушек. Девушки согласились и сели в машину. Но тут встрял блондин. Он заявил, что он нацист и поэтому считает своим долгом защищать честь всех немецких женщин от вредной антинордической опасности. Два еврея, казалось, нисколько не испугались, они решительно предложили нацисту не лезть не в свое дело. Тем временем девушки, воспользовавшись скандалом, выскользнули из машины и побежали по улице. Тогда нацист схватил одного еврея за руку, чтобы вести его в полицию, но тот угостил его таким апперкотом, что блондин упал навзничь. Прежде чем нацист успел подняться, молодые люди вскочили в машину и умчались. Продолжая обсуждать случившееся, толпа медленно рассеялась. Немногие открыто приняли сторону нациста, другие поддержали евреев, но большинство скептически качали головами и бормотали: «Allerhand!»
Когда часа через три я проходил мимо этого же места, нацист все еще топтался там, хищно выискивая, кого бы спасти из немецких женщин.
Мы только что получили письмо от фрейлейн Мейер. Фрейлейн Шредер позвала меня послушать его. Фрейлейн Мейер не нравится Голландия. Приходится петь во второсортных кафе третьеразрядных городов, а постель у нее часто очень холодная. Голландцы, по ее словам, совершенно бескультурные, она встретила лишь одного по-настоящему изысканного и благородного господина, вдовца. Вдовец находит ее истинно женственной — он не привык к молоденьким девчушкам. А в знак восхищения перед ее искусством он преподнес ей полный комплект нижнего белья.
Не обходится и без неприятностей с коллегами. В одном городе актриса-конкурентка, завидуя ее вокальным данным, чуть было не ткнула ей в глаз шляпной булавкой. Я не мог скрыть восхищения перед смелостью этой актрисы. Ей так досталось от фрейлейн Мейер, что целую неделю она не могла появиться на сцене.
Вчера вечером Фриц Вендель предложил прогуляться по «злачным местам» города. Это был своего рода прощальный визит, так как им заинтересовалась полиция. Полицейские часто наведывались туда, и имена постоянных клиентов были на учете. Поговаривали даже о генеральной чистке Берлина.
Я расстроил планы Фрица, настояв на посещении «Саломеи», где я никогда не был. Фриц, знаток ночной жизни города, презирал это заведение.
— Дешевка, — сказал он. — Его держат только ради провинциалов.
Бар «Саломея» оказался более дорогим, а обстановка более гнетущей, чем я предполагал. Несколько актрис, изображавших лесбиянок, и молодых людей с выщипанными бровями слонялись у стойки, время от времени разражаясь хриплым гоготом или пронзительными выкриками, — очевидно, предполагалось, что так смеются пропащие души. Все помещение было раскрашено в золотые и инфернально-красные цвета: алый плюш толщиной в несколько дюймов и огромные позолоченные зеркала. Бар был полон. Главным образом он был заполнен почтенными торговцами средних лет и их домочадцами, которые восклицали в добродушном изумлении: «А они и правда…» и «Я — да никогда!». В середине представления, после того, как молодой человек в блестящем кринолине и в бюстгальтере, украшенном драгоценностями, успешно сделал три шпагата, мы стали двигаться по направлению к выходу.
У входа мы столкнулись с группой молодых американцев, сильно пьяных и не решавшихся войти. Верховодил ими маленький коренастый человек в пенсне с неприятно выдававшейся вперед челюстью.
— Эй, — спросил он Фрица, — что тут показывают?
— Мужчины, переодетые женщинами, — ухмыльнулся Фриц.
Маленький американец не поверил.
— Мужчины, переодетые женщинами? В женщин, да? Они что же, голубые?
— В конечном счете все мы голубые, — скорбно и торжественно объявил Фриц.
Молодой человек недоверчиво оглядел нас. Он еще не отдышался после бега. Остальные неуклюже толпились за ним, готовые к чему угодно — хотя их наивные молодые лица с широко раскрытыми ртами, глотающими воздух, в зеленоватом свете лампы казались слегка испуганными.
— Ты тоже голубой, да? — спросил приземистый американец, внезапно повернувшись ко мне.
— Да, — сказал я, — очень голубой.
С минуту он стоял передо мной, прерывисто дыша, с отвисшей челюстью, и, казалось, взвешивал: а не дать ли мне по физиономии. Потом отвернулся от меня и с диким боевым студенческим кличем в сопровождении всей компании вломился в здание.

— Ты когда-нибудь был в коммунистическом кабаке возле Зоологического сада? — спросил меня Фриц, когда мы вышли из «Саломеи». — Под занавес стоит заглянуть туда. Через полгодика, может быть, все мы наденем красные рубашки.
Я согласился. Мне было любопытно, что скрывалось под определением «коммунистический кабак».
Оказалось, это — выкрашенный в белый цвет подвальчик. На длинных деревянных лавках за большим голым столом сидело человек десять — как в школьной столовой. На стенах пестрела экспрессионистская мазня, коллажи из газетных вырезок, игральных карт, пивных подставок, спичечных коробков, сигаретных пачек и голов, вырезанных из фотографий. В кафе набились студенты, почти все одетые с вызывающей небрежностью. Молодые люди в матросских свитерах и замусоленных мешковатых брюках, девушки в растянутых джемперах, в юбках, кое-как заколотых английскими булавками, и небрежно завязанных цветастых цыганских платках. Владелица курила сигару. Парень, изображавший официанта, слонялся с сигаретой в зубах и, принимая заказы, похлопывал посетителей по спине.
В подвальчике царили притворное веселье и легкость, я сразу же почувствовал себя как дома. Фриц как обычно встретил много знакомых. Троим он меня представил — студенту живописи Мартину, Вернеру и его подружке Инге, полненькой и живой. На Инге была маленькая шляпка с пером, которая придавала ей комическое сходство с Генрихом VIII. Пока Вернер болтал с Инге, Мартин сидел молча — тонкий, смуглый, с продолговатым лицом, резко выступающими скулами, тонко очерченным носом и сардонической улыбкой заядлого конспиратора. Позже, когда Фриц, Вернер и Инге подсели к другой компании, Мартин заговорил о грядущей гражданской войне. «Когда разразится война, — разъяснил Мартин, — коммунисты, у которых очень мало оружия, будут контролировать ситуацию. Полицию они задержат в гавани при помощи ручных гранат. Необходимо будет продержаться три дня, потому что советский флот стремительно подойдет к Свинемюнде и высадит десант».
— Я целыми днями изготавливаю бомбы, — добавил Мартин.
Я кивнул и смущенно ухмыльнулся — не понимая, то ли он разыгрывает меня, то ли сознательно ведет себя столь неблагоразумно. Он явно был трезв и не производил впечатления чокнутого.
В кафе вошел на редкость красивый юноша лет шестнадцати. Его звали Руди. Он был одет в косоворотку, кожаные шорты и ботинки мотоциклиста связи. Он прошествовал к нашему столу с видом героя-связиста, успешно вернувшегося после смертельно опасного задания. Однако отчета не последовало. После эффектного появления он по-военному резко пожал всем руку, спокойно уселся рядом с нами и заказал стакан чая.

Сегодня вечером я вновь посетил коммунистическое кафе. Это действительно прелестный мирок, со своими интригами и контринтригами. Здесь есть свой Наполеон — зловещий бомбоизготовитель Мартин; Вернер — местный Дантон; Руди — Жанна Д’Арк. Каждый подозревает каждого. Мартин уже предупредил меня, чтобы я был осторожен с Вернером — он политически неблагонадежен: прошлым летом украл все деньги молодежной коммунистической организации. А Вернер предостерег меня против Мартина: он нацистский или полицейский шпион, или состоит на службе у французского правительства. Вдобавок ко всему и Мартин, и Вернер серьезно советуют мне держаться подальше от Руди и наотрез отказываются объяснять, почему.
Но это совершенно неисполнимо. Руди уселся рядом и тотчас заговорил со мной — на меня обрушился ураган эмоций. Его любимое слово — «knorke» — потрясающе! Он — следопыт. Хочет знать, что такое английские бойскауты. Любят ли они приключения? Все немецкие юноши — любители приключений. Приключения — это потрясающе. Наш тренер — потрясающий человек. В прошлом году он поехал в Лапландию и все лето прожил в хижине один…
— Вы коммунист?
— Нет, а вы?
Руди оскорбился.
— Конечно! Мы все здесь… Я дам вам несколько книг, если хотите. Вам нужно прийти к нам в клуб. Это потрясающе. Мы поем «Роте фане» и другие запрещенные песни. Вы меня научите английскому? Я хочу изучать языки.
Я спросил, есть ли в их группе девушки. Руди был так возмущен, словно я допустил какую-то непристойность.
— Женщины ни к черту не годятся, — сказал он горько. — Они все портят. В них нет духа приключений. Мужчины скорее понимают друг друга, когда они одни. Дядя Петер (это наш тренер) говорит, что женщина должна сидеть дома и штопать чулки. Единственное, к чему они пригодны!
— Дядя Петер тоже коммунист?
— Конечно! — Руди внимательно поглядел на меня.
— Почему вы спрашиваете?
— Просто так, — поспешил я ответить. — Кажется, я его путаю с кем-то…
В тот день я побывал в исправительном заведении, навестил одного из моих учеников, герра Бринка, который там преподает. Это приземистый широкоплечий человек, с тусклыми светлыми волосами, мягкими глазами и выпуклым, слишком тяжелым лбом немецкого интеллектуала-вегетарианца. Он носит сандалии и рубашки с открытым воротом. Я нашел его в гимнастическом зале, где он проводил урок с умственно отсталыми детьми; в исправительном заведении умственно отсталые живут вместе с малолетними преступниками. С меланхолической гордостью он поведал мне несколько историй: про маленького мальчика, страдающего наследственным сифилисом, — у него сильное косоглазие, про сына хронических алкоголиков, который безостановочно хохочет. Они карабкались по стенам, как обезьяны, смеясь и болтая, с виду вполне счастливые.
Потом мы прошли в мастерскую, где мальчики постарше в голубых халатах (все беспризорники и хулиганы) шили обувь. При виде Бринка они заулыбались. Лишь несколько человек оставались угрюмыми. Но я не мог смотреть им в глаза. Чувствовал страшную вину и стыд: ведь в этот момент я являлся единственным представителем их тюремщиков из капиталистического общества. Интересно, не арестовали ли кого-нибудь из них в Александр Казино, и если так, они могли бы меня узнать.
Завтракали мы в комнате сестры-хозяйки. Герр Бринк извинился за то, что кормит меня тем же, что и мальчиков — картофельным супом с двумя сосисками и блюдом из яблок и вареных груш. Я возразил, как от меня и ожидали: все очень вкусно. И все же при мысли о том, что мальчики должны это есть, кусок застревал у меня в горле. Казенная пища имеет специфический привкус, хотя, возможно, это плод воображения. (Одно из самых ярких и страшных воспоминаний моей собственной школьной жизни — запах обычного белого хлеба.)
— У вас здесь нет засовов или запирающихся ворот, — сказал я. — Я думал, они имеются во всех исправительных заведениях. Ваши питомцы часто убегают?
— Почти никогда, — сказал Бринк. Мое предположение, казалось, навело его на грустные размышления. Он уронил голову в ладони. — Куда они побегут? Здесь им плохо. Дома — еще хуже. Большинство это знает.
— Но разве не существует естественного стремления к свободе?
— Да, вы правы. Но мальчики скоро утрачивают его. Система способствует этому. Думаю, у немцев этот инстинкт никогда не бывает сильным.
— Значит, у вас не часто случаются неприятности?
— Иногда бывают… Три месяца назад произошло нечто ужасное. Один мальчик украл у другого пальто. Он отправился в город — это разрешается, — очевидно, хотел продать его. Но владелец пальто кинулся за ним, они подрались. Владелец пальто бросил в воришку камнем, а тот специально замазал рану грязью, надеясь, что ему станет хуже и он сможет избежать наказания. Рана нагноилась. Через три дня мальчик умер от заражения крови. Когда его обидчик узнал об этом, он зарезался кухонным ножом.
— Бринк глубоко вздохнул. — Иногда я дохожу почти до полного отчаяния, — добавил он. — У меня такое впечатление, что в мире сегодня свирепствует какое-то зло, какая-то зараза, поражающая всех подряд.
— Но что вы можете сделать для этих мальчиков? — спросил я.
— Очень немного. Мы обучаем их торговать. Потом пытаемся устроить их на работу, что почти невозможно. Если они работают по соседству, они могут здесь ночевать. Директор считает, что они способны измениться, если их воспитывать в духе веры. Боюсь что нет. Вопрос не так прост. Большинство становится преступниками, если не находит работу. В конце концов, людей нельзя морить голодом.
— И у них нет никакого выбора?
Бринк встал и подвел меня к окну.
— Видите вон те два здания? Одно — инженерные мастерские, другое — тюрьма. У мальчиков было два пути. Но сейчас мастерские обанкротились, на следующей неделе они закрываются.

Сегодня утром я пошел в клуб, где расположена редакция журнала следопытов. Редактор и тренер скаутов, дядя Петер, — тощий моложавый мужчина с пергаментным лицом и глубоко посаженными глазами, одетый в вельветовый пиджак и шорты. Руди просто боготворит его. Он умолкает только в тех случаях, когда дядя Петер хочет что-то сказать. Они показали мне с десяток фотографий скаутов, снятых снизу вверх, так, что из них получились мифические гиганты, стоящие в профиль, на фоне огромных облаков. В журнале помещены статьи об охоте, ориентации на местности и кулинарии, написанные с каким-то неуместным пафосом и даже признаком истерии, словно описываемые действа составляют часть религиозного или эротического ритуала. С нами в комнате сидело полдюжины мальчишек, все — по-спартански полуобнаженные, в коротких шортах и легких рубашках или майках, хотя на улице было очень холодно.
Когда я просмотрел фотографии, Руди отвел меня в конференц-зал. На стенах висели длинные цветные знамена с вышитыми инициалами и таинственными тотемными эмблемами. В дальнем конце комнаты стоял низкий стол, покрытый алой вышитой скатертью, — своего рода алтарь. На столе стояли свечи в бронзовых подсвечниках.
— Мы зажигаем свечи по четвергам, — объяснил Руди, — когда у нас сборы у огня. Тогда мы садимся в кружок, распеваем песни и рассказываем разные истории.
Над столом и подсвечниками висело нечто вроде иконы — окантованный портрет молодого следопыта неземной красоты со знаменем в руках, сурово вглядывающегося вдаль. Мне стало не по себе. Я извинился и поспешил уйти.

Из разговора, подслушанного в кафе: молодой нацист со своей девушкой обсуждают будущее партии. Нацист пьян.
— Ну, я-то знаю, что мы победим, — нетерпеливо восклицает он, — но этого недостаточно! — И бьет кулаком по столу. — Должна пролиться кровь!
Девушка поощрительно гладит его по руке. Она пытается уговорить его пойти домой.
— Ну конечно, прольется, дорогой, — воркующим голосом поддакивает она. — Фюрер обещал в нашей программе.

Сегодня «Серебряное воскресенье». На улицах толпятся покупатели. По всей Таузенштрассе мужчины, женщины и мальчишки торгуют вразнос почтовыми открытками, цветами, песенниками, маслом для волос, браслетами. Между трамвайными путями сложены для продажи рождественские елки. Одетые в форму эсэсовцы гремят копилками. В боковых переулках дежурят грузовики с полицией, так как любое скопление народа сегодня грозит превратиться в политическую демонстрацию. Армия Спасения установила огромную, украшенную огнями елку на Виттенбергплатц с голубой электрической звездой на макушке. Вокруг нее стоит студенческая компания, отпуская саркастические замечания. Среди них я узнал Вернера из коммунистического кафе.
— В следующем году в это время, — сказал Вернер, — звезда будет другого цвета!
И громко расхохотался — он был в приподнятом, слегка истерическом настроении.
— Вчера, — сказал он мне, — со мной произошла невероятная история. Мы с тремя товарищами решили провести демонстрацию на бирже труда в Нейкельне. Я должен был выступать, а остальные — следить за тем, чтобы меня не перебивали. Мы пришли около половины одиннадцатого, когда там собирается народ. Конечно, все было спланировано заранее — товарищи должны были держать двери, чтобы ни один клерк не мог выйти. Они сидели взаперти, как кролики… Естественно, мы не могли им запретить вызвать полицию, мы это прекрасно понимали. У нас было шесть-семь минут. Как только закрылись двери, я вспрыгнул на стол. Я просто выкрикивал все, что приходило в голову — не помню, что я там наговорил. Но всем понравилось. Через минуту народ уже был в таком экстазе, что я попросту испугался, боялся, что они ворвутся в контору и станут кого-нибудь линчевать. Началась такая заваруха, поверь мне! Но в разгар оживления к нам подошел товарищ с улицы и сказал, что подоспели полицейские — уже выгружаются из машины. Пора было смываться… Наверное, они замели бы нас, но толпа была на нашей стороне и не пускала их внутрь, пока мы не выбрались через другую дверь… — Вернер задохнулся и замолчал. — Уверяю тебя, Кристофер, — добавил он, — капиталистическая система долго не продержится. Рабочие восстают.

Ранним вечером я пришел на Бюловштрассе. Во Дворце Спорта нацисты проводили митинг. Оттуда группами выходили мужчины и мальчики в черных и коричневых рубашках. Впереди меня по тротуару шли три эсэсовца. На плечах они несли свернутые знамена — точно ружья; древки заканчивались острыми металлическими наконечниками.
Вдруг они подошли вплотную к юноше семнадцати-восемнадцати лет в штатском, спешащему в противоположном направлении. Я слышал, как один нацист закричал: «Это он!» — и тотчас все трое бросились на молодого человека. Он закричал и попытался увернуться, но его опередили. Через минуту они оттеснили его к парадному и стали пинать его и тыкать острыми металлическими древками. Не успел я оглянуться, как эсэсовцы уже бросили свою жертву и стали проталкиваться сквозь толпу к лестнице, ведущей на железнодорожную станцию.
Вместе с одним прохожим мы первыми бросились к дверям, где лежал молодой человек. Он валялся в углу, как брошенный мешок. Когда его подняли, мне стало дурно — я увидел месиво, в которое превратилось его лицо. Один глаз наполовину вытек, из раны лилась кровь. Он был жив. Кто-то вызвался отвезти его на такси в больницу.
Вокруг нас собралось довольно много народу. Люди были удивлены, но не особенно потрясены происшедшим — сейчас подобное случается сплошь и рядом. «Allerhand», — бормотали они. В двадцати метрах, на углу Потсдамерштрассе, стояли хорошо вооруженные полицейские: грудь колесом, руки на рукоятках револьверов, они невозмутимо и величаво взирали на происходящее.

Вернер попал в герои. Несколько дней назад его фотография появилась в «Роте Фане» с подписью: «Еще одна жертва кровавых злодеяний полиции». Вчера, в Новый год, я навестил его в больнице.
Сразу после Рождества произошла стычка около банка Штеттинер. Вернер был с краю и не знал, в чем дело. На всякий случай решив, что это может быть что-то политическое, он закричал: «Рот фронт!» Полицейский попытался арестовать его. Вернер ударил полицейского в живот. Полицейский вытащил револьвер и трижды выстрелил Вернеру в ногу. Потом он подозвал другого полицейского, и они оттащили Вернера в такси. По пути в участок полицейские били его дубинками по голове, пока он не потерял сознание. Когда он поправится, его, скорее всего, будут судить.
Он рассказывал об этом с величайшим удовольствием, сидя в постели в окружении восхищенных друзей, в числе которых были Руди и Инге в шляпе à la Генрих VIII. На простыне лежали газетные вырезки. Кто-то аккуратно подчеркнул красным карандашом его имя.

Сегодня, 22 января, нацисты провели демонстрацию на Бюловштрассе перед домом Карла Либкнехта. Всю прошлую неделю коммунисты пытались воспрепятствовать ей. Говорили, что это намеренная провокация — так оно и было. Я пришел посмотреть вместе с Франком — корреспондентом одной газеты.
Как Франк потом говорил, это была вовсе не нацистская, а полицейская демонстрация — на каждого нациста приходилось, по крайней мере, по два полицейских. Возможно, генерал Шлейхер разрешил провести парад с единственной целью — показать, кто истинные хозяева Берлина. Все говорят, что он собирается провозгласить военную диктатуру.
Но истинные хозяева Берлина не полицейские; не армия и, конечно же, не нацисты. Хозяева Берлина — рабочие, несмотря на всю пропаганду, которую я слышал или читал, несмотря на все демонстрации, в которых участвовал; впервые я понял это только сегодня. Среди стянувшихся к Бюловплатц людей коммунистов было сравнительно немного, и все же я чувствовал, что они объединились против демонстрации. Кто-то запел «Интернационал», через минуту песню подхватили — даже женщины с детьми, выглядывающие из высоко расположенных окон. Нацисты поспешили как можно быстрее промаршировать мимо между двойными рядами своих защитников. Большинство шли уставясь в землю или стеклянным взглядом смотрели вдаль: мелькнуло несколько тошнотворных, вороватых улыбок. Когда процессия прошла, пожилой тучный маленький эсэсовец, который отстал, запыхавшись от быстрой ходьбы, тщетно пытался пристроиться в конец колонны в смертельном испуге от того, что он остался один. Вся толпа покатилась со смеху.
Во время демонстрации на Бюловплатц никого не пускали. Толпа волновалась, и обстановка накалилась. Полицейские, угрожающе размахивая оружием, приказали толпе отступить; менее опытные со страху, похоже, были готовы стрелять. Потом появилась бронированная машина и медленно начала наводить на нас стволы орудий. Толпа бросилась врассыпную в парадные домов и двери кафе, но как только машина отъехала, все снова высыпали на улицу с криками и песнями. Зрелище слишком напоминало шумную детскую игру, чтобы внушать настоящую тревогу. Франк бурно радовался, улыбаясь во весь рот и подпрыгивая в своем развевающемся пальто и огромных очках, напоминая смешную неуклюжую птицу.
Прошла неделя. Шлейхер ушел в отставку. Партия «моноклей» сделала свое дело. Гитлер сформировал кабинет вместе с Гутенбергом. Все считают, что это продлится не дольше, чем до весны.

Газеты все больше походят на журналы для школьников. В них нет ничего, кроме новых указов, приговоров и списков арестованных. Сегодня утром Геринг ввел три новые разновидности государственной измены.
Каждый вечер я сижу в большом полупустом артистическом кафе возле Мемориальной церкви, где евреи и левые интеллектуалы, склонив головы над мраморными столами, испуганно шепчутся. Многие из них знают, что их наверняка арестуют — если не сегодня-завтра, то на следующей неделе. Поэтому они вежливы и обходительны друг с другом, приподнимают шляпы и справляются о здоровье членов семьи. Нашумевшие литературные ссоры, продолжавшиеся несколько лет, забыты.
Почти каждый вечер в кафе заходят эсэсовцы. Иногда они просто собирают деньги, каждый вынужден что-то дать. Иногда кого-нибудь арестовывают. Однажды вечером еврейский писатель закрылся в телефонной будке, чтобы позвонить в полицию. Нацисты выволокли его оттуда и забрали с собой. Никто и бровью не повел. Пока они не ушли, стояла такая тишина, что слышен был каждый шорох.
Иностранные журналисты обедают в одном и том же итальянском ресторанчике за большим круглым столом в углу. Остальная публика глазеет на них и пытается подслушать их разговоры. Если у вас есть для них известия — подробности ареста или адрес пострадавшего, у чьих родственников можно взять интервью, — кто-нибудь из журналистов встает из-за стола и прогуливается с вами по улице.
Молодой коммунист был арестован эсэсовцами, отвезен в нацистские бараки и жестоко избит. Через три-четыре дня его отпустили. На следующее утро раздался стук в дверь. Коммунист с завязанной рукой заковылял к дверям — там стоял нацист с кружкой для пожертвований. Увидев его, коммунист совершенно вышел из себя.
— Разве недостаточно, что вы избили меня? И вы смеете являться сюда и требовать денег?
Но нацист только усмехнулся.
— Ну-ну, товарищ! Никаких политических споров! Помните, мы живем в Третьем рейхе! Все мы братья! Ты должен постараться и выкинуть из головы эту глупую политическую ненависть!

Сегодня вечером я пошел в русский чайный магазин на Клейстштрассе, там был Д. На мгновение мне показалось, что это сон. Он приветствовал меня как обычно, лицо его сияло.
— Боже мой! — прошептал я. — Что вы тут делаете?
Д. просиял.
— Вы думали, я уехал за границу?
— Да, конечно.
— Сейчас такая интересная ситуация.
Я засмеялся.
— Да, но это лишь одна сторона медали. Вам не грозит опасность?
Д. только улыбнулся. Потом, повернувшись к своей девушке, сказал:
— Это мистер Ишервуд. Можешь с ним быть совершенно откровенной. Он так же ненавидит нацистов, как и мы. О да! Мистер Ишервуд — убежденный антифашист.
Рассмеявшись, он похлопал меня по плечу. Его слова услышали люди, сидевшие поблизости. Реакция была странной. То ли они просто не поверили своим ушам, то ли были так напуганы, что притворились, будто ничего не слышали, и продолжали попивать чай, оглушенные ужасом. Никогда в жизни я не чувствовал себя так неловко.
(Но приемы Д. имеют свои преимущества. Его ни разу не арестовывали. Через два месяца он успешно пересек границу с Голландией.)

Сегодня утром я шел по Бюловштрассе. Фашисты громили дом мелкого либерального издателя-пацифиста. Подогнали грузовик и нагрузили его доверху книгами. Водитель насмешливо зачитывал толпе их названия.
— «Nie Wieder Krieg!» — выкрикивал он, поднимая одну из них за уголок обложки с таким отвращением, будто в руках у него омерзительная рептилия. Раздался взрыв хохота.
— Нет — войне! — отозвалась толстая хорошо одетая женщина с издевательским смешком. — Надо же!

Один из моих постоянных учеников, герр N., служил комиссаром полиции во время Веймарской республики. Он приходит ко мне каждый день. Хочет усовершенствовать свой английский, собирается работать в Соединенных Штатах. Курьез состоит в том, что я даю уроки, разъезжая по улицам с герром N. в его закрытой машине. Сам N. никогда не приходит ко мне домой, посылает за мной шофера, и мы тотчас же трогаемся в путь. Иногда мы останавливаемся на несколько минут у Тиргартена и прогуливаемся по дорожкам — шофер все время следует за нами на почтительном расстоянии.
Герр N. в основном рассказывает о своей семье. Он волнуется за сына — у молодого человека очень хрупкое здоровье. Он вынужден оставить его в Германии, где ему будут делать операцию. Жена тоже хрупкая женщина. Он надеется, что путешествие не утомит ее. Он описывает симптомы ее болезни и лекарства, которые она принимает. Рассказывает о детстве сына. Наши вежливые, спокойные беседы все более сближают нас. Герр N. всегда очаровательно любезен, он серьезно и внимательно выслушивает мои объяснения по грамматике. В его словах неизменно звучит глубокая грусть.
Мы никогда не разговариваем о политике, но я знаю, что герр N. враждебно настроен к нацизму, а возможно, над ним висит угроза ареста. Однажды утром, проезжая по Унтер-ден-Линден, мы увидели группу самодовольных, о чем-то болтающих штурмовиков, загородивших тротуар. Прохожим приходилось идти по сточной канаве. Герр N. улыбался слабой улыбкой:
— Сегодня много странного можно увидеть на улице. — Это было его единственное замечание.
Иногда он наклоняется к окну и в мрачном оцепенении печально вглядывается в здание или сквер, словно желая запечатлеть их в своей памяти, сказать им «прощайте».

Завтра я уезжаю в Англию. Через несколько недель я вернусь, но лишь затем, чтобы забрать вещи и покинуть Берлин уже навсегда.
Бедная фрейлейн Шредер безутешна.
— Никогда я больше не встречу такого джентльмена, как вы, герр Исиву — в том, что касается оплаты. Совершенно не понимаю, что вас понуждает так внезапно уехать из Берлина.
Нет смысла что-либо объяснять ей или говорить о политике. Она уже сумела приспособиться, как будет приспосабливаться к любому новому режиму. Сегодня утром я даже слышал, как она в разговоре со швейцаром почтительно отзывалась о фюрере. Если бы кто-нибудь напомнил ей, что прошлой осенью на выборах она голосовала за коммунистов, она бы горячо отрицала это, и притом совершенно искренне. Она попросту вписывается в обстановку по законам природы, как зверь, зимой меняющий шерсть. Тысячи таких, как фрейлейн Шредер, сейчас приноравливаются к новым обстоятельствам. В конце концов правительства приходят и уходят, а они обречены жить в этом городе.

Солнце сегодня ослепительно яркое, но мягкое и теплое. Я выхожу на последнюю утреннюю прогулку без пальто и шляпы. Светит солнце, а Гитлер — хозяин города. Светит солнце, а десятки моих друзей — мои ученики из рабочей школы, мужчины и женщины, которых я встречал в организации, в тюрьмах; возможно, их уже нет в живых. Но думаю я сейчас не о них — чистые духом, самоотверженные герои, они знали о риске и шли на него. Я думаю о бедном Руди в этой нелепой косоворотке. Его смешная детская игра в приключения обернулась серьезным делом. Нацисты сыграют с ним эту партию. Они не будут смеяться над ним, они примут за чистую монету ту роль, которую он себе придумал. Может быть, в эту самую минуту его пытают.
Я ловлю взглядом свое отражение в витрине магазина и ужасаюсь тому, что улыбаюсь. Трудно удержаться от улыбки в такой чудесный день. Как обычно грохочут трамваи. И у них, и у людей на тротуаре, и у купола вокзала Ноллендорфплатц, похожего на стеганый чехольчик на чайнике, знакомый до боли вид, они поразительно похожи на самое обыкновенное и приятное воспоминание — как хорошая фотография.
Но нет. Даже теперь не могу до конца поверить, что все это действительно было…